Страница 4 из 9
Когда хор нестройно грянул Dies irae[1], пани Летуновская не выдержала и всплакнула.
– Поплачь, поплачь, душечка, утешься, – ласково говорил ей супруг. «Ну хоть слезу из себя выжала, и то дело! – думал он. – А то еще растрезвонят, что это мы с Теофилией отправили Заведомского к праотцам!» Ростовщик больше не смотрел в сторону незнакомца и после, на кладбище, не видел его. Но стоило Летуновскому выйти за кладбищенскую ограду, держа под руку уставшую супругу, заботливо укрывая ее широким зонтом от дождя, и направиться к карете, как человек в плаще-накидке вновь возник перед ним. Модный цилиндр на голове незнакомца насквозь промок, и по его впалым, тщательно выбритым щекам змеились струйки воды.
– Пан Летуновский, вы не помните меня? – без тени стеснения обратился назойливый преследователь к ростовщику.
– Лицо ваше мне как будто знакомо… – пробормотал Казимир, но тотчас переменил тон, заговорив резко и высокомерно: – Впрочем, вы выбрали неподходящий момент для того, чтобы возобновить знакомство!
– Вы должны меня помнить, пан Летуновский! – настаивал мужчина в цилиндре, идя следом за супружеской четой в трауре. – Я прежде служил у князя Белозерского и зимой двенадцатого года посещал ваш дом в Замоскворечье. Князь тогда сделался богатым наследником после гибели своей сестры…
Казимир Аристархович, усадив в карету супругу, уселся и сам, храня непроницаемое выражение лица.
– Не помню такого, – бросил он незнакомцу и, приказав кучеру трогать, захлопнул дверцу.
Возница со всего маху стегнул лошадей, и они бодро ударили копытами по лужам, окатив незадачливого франта с ног до головы.
– Не помнишь, значит, – сквозь зубы процедил Илларион Калошин (а это был он), медленно вытирая платком испачканное лицо, – ничего, скоро память-то к тебе вернется…
…А между тем осень и зиму двенадцатого года Летуновский помнил во всех мельчайших подробностях. Сундуки с серебром и золотом, драгоценности, семейные реликвии, которые знатные, богатые москвичи оставили ему на хранение, он прятал в подвале маленькой избушки на окраине города, чудом уцелевшей от пожара. Охраняла ростовщика лишь древняя старуха Аскольдовна, сама похожая на реликвию. При французах он жил под страхом ограбления. Когда вернулись русские войска и комендантом города назначили Бенкендорфа, стало того хуже – Летуновский каждый день ждал ареста. Началось расследование, и многие были уличены в пособничестве врагу, в первую очередь, конечно, поляки. Как раз в этот злосчастный момент слуга князя Белозерского и выследил старуху Аскольдовну, обнаружив пристанище ростовщика.
«Да как я мог забыть эту разбойничью физиономию?! – с недоумением спрашивал себя Летуновский. – Но, кажется, потом, когда я сделался казначеем капитала Ильи Романовича, этот тип ни разу не попадался мне на глаза. Небось, уволили или спровадили в какое-нибудь поместье управляющим. Белозерский унаследовал тогда несколько поместий от своих родственников, кстати! А вот нынче дела его не так хороши, – не без злорадства думал Летуновский. – Наверное, этот черт остался без места и желает получить от меня протекцию в какой-нибудь богатый дом. Или… – Он усмехнулся собственной мысли, – ко мне в слуги набивается…»
Казимир Аристархович не так уж далеко ушел от истины. Безоблачная жизнь частного пристава Калошина закончилась в тот самый день, когда в управу, где он служил, пришло письмо от некоего барона Лаузаннера, сообщавшее о служебных преступлениях полицмейстера. И самым занозистым в этом списке был пунктик о том, что под могущественным покровительством пристава в Гавани Санкт-Петербурга процветал подпольный публичный дом Зинаиды Толмачевой, населенный пансионерками – малолетними сиротками-проститутками, услугами которых Калошин и сам милостиво пользовался. Узнав об этом разоблачении, Илларион, не дожидаясь расправы, вынужден был пуститься в бега.
Ему пришлось туго. Много, много воды утекло с тех пор, как он вольготно гулял по лесам, грабил и убивал на больших дорогах, ничего не боялся и ни о чем не жалел. Избаловавшись в столице, он обленился, изнежился, привык к уюту и размеренной жизни… Вернуться в одночасье в те времена, когда его звали Кистенем, Илларион не мог и не хотел. Денег, отнятых у Зинаиды, ему не достало надолго. Впереди уже маячил самый лютый голод, да выручил случай.
…На Тверской дороге встретил он некоего мещанина, ехавшего из Твери в Нижний Новгород со своим работником. Телега их была до краев наполнена пушным товаром, который назначался на ярмарку. Илларион к тому времени уже шел пешком, так как в карманах у него гулял ветер. Он только провожал завистливым взглядом проносящиеся мимо кареты, дорожные кибитки и телеги, злобно сплевывая поднятую ими пыль, оседавшую на его губах вместе с проклятиями. И надо же было такому случиться, что телега мещанина, пушного торговца Осипа Лесака, поравнявшись с Илларионом, вдруг покривилась набок и грузно осела, чуть не вывалив товар. Мещанин и работник, спрыгнув на землю и увидев треснувшее пополам колесо, принялись сыпать ругательствами и в отчаянии хвататься за борта телеги, словно это могло помочь делу.
– Эка невидаль, – вдруг подал из-за их спин голос Калошин, осторожно подошедший сзади. – В дороге чего не случается! Есть зачем стонать…
– Может, ты, мил человек, нам подскажешь, как дело поправить? Нешто веревкой связать его? – обернувшись к нему, спросил мещанин, указывая на колесо, развалившееся почти надвое. Ни в голосе, ни во взгляде его не сквозило никакой насмешки. Лесак смотрел на мир открытыми, детскими глазами, хоть было ему никак не меньше сорока пяти лет. Калошин, услышав наивное предложение насчет веревки, сразу понял, с кем имеет дело.
– Нет, хозяин, оно таперича нам ужо не сгодится, вона как расселось… Вязать тут нечего! – заключил более смекалистый работник, он же возница, почесывая затылок. На вид Григорию было лет тридцать, но казалось, что житейского опыта у него больше, чем у хозяина. Широкоплечий, кряжистый мужик, он смотрелся вроде няньки при большом дитяти.
– Что же нам делать?! – в отчаянии всплеснул руками Осип и с бесконечной надеждой посмотрел на Иллариона.
– Что делать? – рассмеялся Калошин. – Илье-пророку молиться! Авось выкатит с неба колесо со своей повозки, коли уж вы в дорогу не запаслись.
– Эх я дурень, дурень! – ударил себя в лоб огорченный Григорий. – Ведь собирался было на дно телеги колесо положить… На авось понадеялся, ведь сколько ездим – Бог миловал… Ан возьми беда и случись!
– Ну а денег-то на новое колесо наскребете? – спросил Илларион, окидывая незадачливых путешественников покровительственным взглядом.
– Да уж сыщем, голубчик! – обрадовался мещанин. – Только ты, мил человек, подскажи, где его взять? Кругом – ни избушки, куда податься?
– Ну уж и кругом… – повел плечом Илларион. – В двух верстах отсюда деревня. Там колесо купите, мужики продадут. Правда, сдерут втридорога… Это у них так водится, у сиволапых!
И он сплюнул с видом глубочайшего презрения. Мужиков Илларион считал низшими существами, сделанными совсем из другого теста, чем он сам.
– Вот что, Григорий, – сразу приободрился Лесак, – ступай за колесом, а я уж тут постерегу… Видишь, какого хорошего человека нам Бог на пути послал!
– Не, я вас с этим хорошим человеком не оставлю, – шепнул ему на ухо возница, кивнув на Иллариона, – уж больно прыток и на разбойника дюже смахивает али на цыгана… Глаза чернющие, он ими зырк-зырк… А товару много, и цена ему большая!
– Долго вы там шептаться будете? – Илларион, сделав над собой усилие, даже улыбнулся, стараясь как можно больше походить на «хорошего человека». – Я укажу дорогу в деревню, а то без меня, пожалуй, еще и сами в какую-нибудь яму свалитесь… Да и сторгую колесо за свою цену, за настоящую. Ну, кто со мной?..
Вместе с Григорием он отправился на поиски колеса и сам вел все переговоры с местными мужиками, в конце концов, очень выгодно с ними сторговавшись в пользу мещанина. На все про все ушло полдня.
1
«День гнева» – (лат.) католический гимн.