Страница 5 из 37
— Да, не выдержал. Даже дуб…
— Ой, горит!.. — Мать бросилась в кухню, откуда валили, обгоняя друг друга, клубы удушливого смрада. — Надо же, вся картошка сгорела! — пожаловалась беспечно и весело. Похоже, она безумно обрадовалась возможности убежать на кухню. Ну нет, от меня так просто не отделаешься!
— Ма, дай мне трешник! — кричу в сизый дым.
— Для чего тебе столько? — ахает мать, появляясь в дверях. В руке у нее большой кухонный нож, на глазах слезы. Лук, наверно, резала.
— Для самоутверждения. Ребенок должен иметь карманные деньги. Чтобы не быть в стороне.
— В стороне от чего? — Тыльной стороной ладони она размазывает по щекам слезы. И часто-часто моргает. Только и может — слезы размазывать. Где ее характер? Вот и отца проморгала. И нож в ее руке как ружье у зайца. Абзац!
— Прессу читать надо! Там все черным по белому написано: в современном товарообменном обществе, где все продается и покупается, ребенок тоже должен покупать. Чтобы у него не развился комплекс неполноценности… Можешь не три, можешь больше…
— Больше не могу. Откуда? — заволновалась всерьез.
А что ты вообще можешь? Обидеться на меня как следует и то не можешь…
Мать лезет в шкаф, долго роется там, наконец вынимает аккуратно расправленную зеленую бумажку.
— Вот, — говорит торжественно и протягивает ее с таким видом, будто бриллиантами одаривает. Повернулась и пошла прочь. Не желая ни спорить, ни доказывать… Нет уж, голубушка, так дело не пойдет… Подумаешь, трешник дала, и что, я должна низко кланяться?
И вот тут-то в приоткрытую дверь в ванную я увидела ее, мою замечательную голубую шапку из пушистого мохера. Замечательным в ней было то, что она абсолютно мокрая. Шапка мирно висела на веревке, приколотая двумя пластмассовыми прищепками, и не подозревала о том, как кстати попалась мне на глаза.
Я сорвала ее с прищепок и понеслась в кухню.
— Ты ее намочила?
— Не намочила, а постирала. Сколько ж можно в грязной ходить?
— А кто тебя просил? В чем мне теперь прикажешь на секцию идти? В чем?
— У тебя есть меховая.
— Я ее не терплю, ты это знаешь.
— Ну давай, я ее быстренько над газом посушу, — засуетилась мать, снимая с горелок кастрюли. — Она моментально высохнет!
— Не высохнет. Не ври! Все вы заврались.
— У тебя же еще полтора часа.
— Мне сегодня раньше.
— Надень мою. Она теплая, тебе идет…
— Нет, я надену эту! И только эту! — И натянула мокрую шапку на голову.
— Юлька, ты с ума сошла! Мороз пятнадцать градусов, а ты…
Ага, струсила! Испугалась. Я схватила свою спортивную сумку «Адидас», сдернула с вешалки куртку и — привет! Бегом по лестнице, и бегом по улице. Едва успела спрятаться в соседнюю подворотню, как из подъезда выскочила мать — пальто нараспашку, шапка в руке. Метнулась налево, направо. Потом бросилась к автобусной остановке. Проснулась наконец! Ничего, пусть поищет! Пусть хоть о чем-то всерьез подумает.
Я спокойно вышла проходным двором на соседнюю улицу.
Ну вот, теперь мокрую шапку можно в сумку, а на голову натянуть капюшон от куртки. Я же не такая дура, чтобы по собственной воле менингит схлопотать.
Не успела завернуть за угол, как услышала сзади чье-то сопение. «Вовка? — спросила, не оборачиваясь. — Опять у дома караулил?» Сопение стало более сосредоточенным, Вовка думал. Но сказать так ничего и не сказал. Молча потянул с моего плеча «Адидас» — Вовка Беликов мой портфеленосец. У всех наших девчонок есть свой «лыцарь». Но, в отличие от всех, я Вовку не выбирала, он сам ко мне прилип. Мне ведь все они до лампочки. А этот хоть молчит. Сопит, правда, чересчур громко. По этому сопению мать безошибочно его определяет, когда он молчит в трубку. Вообще Белик очень смешной. И фамилия у него словно специально подобрана, — лицо Вовки даже на морозе не покраснело. Уши покраснели, а лицо — нет. Эти красные уши оттопыриваются почти под прямым углом. И кажется, что голова у Вовки крылатая: два алых крыла по обе стороны абсолютно белого лица. Белик здорово использует преимущество своих торчащих ушей: поношенная кроличья шапка, вероятно, с родительской головы, чувствует себя на них уверенно, как всадник в седле, и не сползает на нос. Так что Вовка может даже видеть.
Белик мечтает стать мотогонщиком, видно, хочет сделать мне приятное. «Зря, — говорю ему. — Будешь попусту рисковать жизнью. Иди лучше в бокс. Там хоть учат сдачи давать». Но Белик не слушает. А сама я хожу в секцию фехтования. Там тоже учат давать сдачи. «Шаг! Выпад! Коли!» В этой жизни надо уметь давать сдачи.
И еще я терплю Вовку за то, что он не предатель. Не то что близнички Ширяевы. Если класс решит: «контрольную не сдаем» или «айда с физкультуры на мультяшки» — Шири ни за что не поддержат. «А мы не пойдем!» — пропищат дружным дуэтом. Еще и нашей химозе наябедничают.
А Белик — нет. Вот и сейчас. Видел ведь, куда я побежала, а матери не выдал. На него можно положиться. «А это сейчас так редко», — как пишут в газетах.
Возьму и скажу ему, какой он надежный, какой замечательный человек. Пусть знает, что порядочность иногда ценится в этом мире. И надо сказать именно сейчас. Потом может быть поздно. Я-то знаю, что такое запоздалая информация…
…Серый зимний день. За окном воет ветер. Мы с матерью сидим за одним столом: я — над уроками, она — над проектом. «Ма, папа скоро приедет?» Отца нет целую вечность. «Не знаю. Он — на сборах», — объясняет мать.
И вдруг слышу — кто-то вставляет ключ в замок. Срываюсь с места, бегу в коридор. Так и есть — отец! «Папка! Папка! Наконец-то!» Отец подбрасывает меня под потолок, ловит и держит на вытянутых руках. Я запоздало взвизгиваю, хватаю его за волосы, такие густые, что даже снежинки не успели растаять. Отец опускает руки, прижимает меня к себе. Его кожаная куртка пахнет морозом, бензином и чем-то еще родным и приятным. «Ма, ма, ну скорее же! Ну ведь папка приехал», — кричу во все легкие.
Но мать не торопится. Выходит из комнаты и останавливается на другом конце коридора. Молча глядит на отца и только все туже натягивает на плечи свой белый оренбургский платок. Отец тоже молчит. Тоже смотрит на нее. А потом почему-то опускает глаза…
А вскоре опять исчезает. В то лето на дачу мы не поехали. Мать сказала:
— Твой отец, Юлька, больше не приедет.
— Как это «не приедет»?
— Так… Нет у тебя больше отца.
— Как это «нет»?
До меня не сразу дошло, что отца я больше не увижу. А потом дошло:
— Погиб?
— Да… Погиб во время кросса, — выдавила из себя мать.
Я убежала и заперлась в своей комнате. Целый день мать не могла ко мне достучаться, а к вечеру сломала дверь. Говорят, у меня началась сильная лихорадка, хотели положить в больницу. Но мать не дала. Сама выходила.
Когда поправилась, я часто вспоминала эти слова — «погиб во время кросса». И даже чуточку гордилась, потому что это звучало почти как «погиб смертью храбрых». А оказалось — мне соврали. Обманули и предали. И узнала я об этом только полгода спустя. И не от матери, не от кого-нибудь из близких. А от одной из близничек. Когда Ширя-штык подстерегла меня по пути в школу. «Ой, что я знаю! Что знаю! Я знаю, с кем он тогда был!» — «Кто „он“?» — не поняла я. «Ну, твой отец». — «Когда „тогда“?» — «Ну, в то лето. В Гагре. Он был с моей двоюродной сестрой Танькой».
— Врешь! Он погиб геройской смертью.
— Сама врешь! — надула губы Ширя-штык и заторопилась рассказать мне то, что удалось ей подслушать: отец не разбился на своей «Яве», но попал в аварию. В горах, на извилистых Кавказских дорогах. И приехал туда он не на сборы, а для того, чтобы показать Таньке, манекенщице из Дома моделей, систему ресторанного обслуживания в солнечной Грузии. Таньку выбросило с заднего сиденья на развесистую крону какого-то дерева, и она отделалась легкими ушибами. Отец пострадал больше. Долго лежал в больнице, но теперь уже все в порядке. Здоров, живет с молодой женой Татьяной в той же Гагре.
— Танька пишет, что он стал пить. «Но я его отучу…»