Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 118

Нет, чур меня, чур! — я не желаю ему смерти, я отгоняю мысль о конце… И все же сверлят сознание эти щепотки махорки, этот несъеденный кусок хлеба, даже виденный на немце теплый шарф. Я не пойду сторожить и осуждаю воронье, что, учуяв добычу, ждет, караулит, сидит над ним, но, Боже, если он умрет, ему уже ничего не будет нужно, и почему всем воспользуются другие, а не я?

Изредка, с большими многонедельными промежутками меня водят к следователю. Он о чем-то спрашивает, вызывает на откровенные суждения, попеременно угрожает и уговаривает. Я понимаю, что он все еще не нашел, за что зацепиться, чтобы состряпать обвинение, но не способен вникнуть в суть его хитросплетений, ни принять близко к сердцу всю эту возню. Словно дело идет не обо мне, а о постороннем лице. И кроме того: при всех обстоятельствах дадут срок, куда-то погонят… И там будут кормить! И в общем повторение пройденного. Я уже не способен осмыслить, что со мной происходит.

С головой делается что-то неладное — это я начинаю сознавать в редкие минуты душевной ясности. Они — гости ночи. В камере бывает относительно тепло, и, проснувшись, я чувствую, что угрелся. Еще не точит голод, а с ним и навязчивая мысль о хлебе. Ненадолго возвратилась трезвая способность оценить свое положение.

В камере находился помешавшийся от голода портной Селим — не то курд, не то турок со склонов Арарата. За добавочный черпак супа он мастерил дежурным тюбетейки из материала, который они ему приносили. Подражая ему, я на днях сшил из подкладки фуражки нечто, отдаленно напоминавшее изделие Селима. Потом терпеливо надергал ниток из ветхой нательной сорочки и принялся за узор. Задумал я пустить по кромке тюбетейки волнистую нить, а на маковке расходящиеся лучи, что-то в общем вовсе примитивное, лишь бы было что предложить дежурному.

Но что это? Почему игла ходит и тычется, как в бреду, оставляя за собой путаный след? Я утратил власть над нею и не способен расположить узор так, как хотелось. На старенькой лоснящейся ткани возникают неровные запятые, беспорядочно расположенные косые черточки… Вот нитка пьяной линией, точно спотыкаясь, увела на самый край тюбетейки. Воображаемые узоры и серенькая нить опутали, как паутиной, мое сознание, утратившее устойчивость. И я собираю все свои силы, дрожащей от напряжения рукой тычу иглой в потертый шелк, мучительно стараюсь подчинить ее движения какому-то замыслу, сбиваюсь и растерянно останавливаюсь: мне кажется, что я схожу с ума!

…Кромешная темнота камеры и мертвая тишина. Голодные видения и страхи копошатся где-то в сторонке, не подступают вплотную, и я вдруг ясно сознаю, что заболеваю, как Селим… Так ли это плохо? Быть может, даже к лучшему, сознание притупляется, многое скользит мимо, не задевая… И в самом деле, иначе разве бы я так быстро успокоился после сегодняшней передряги? Вспоминал бы о ней, словно не со мной все произошло, а при мне? Вот только с брезгливостью думаю о некоторых подробностях.

…Надзиратель стоял надо мной и орал во весь голос:

— Вставай, интеллигент моржовый, не то пну ногой и угодишь в очко — в дерьмо головой! Открыл мне тут заседание… Все давно оправились, а он расселся, профессор говенный…

Я отчаянно цепляюсь за стену, ищу, за что ухватиться, другой рукой опираюсь в икру, в грязную доску стульчака, хочу подняться, лишь бы смолк крик, но ноги как ватные, и я продолжаю раскорякой сидеть перед расходившимся вахтером, еще ниже опускаю голову. Жду, что толкнет, ударит. От страха растерял последние силы. Наконец, наскучив криком, дежурный зовет уборщика, тот помогает мне подняться и проводит в камеру.

Я уже давно — должно быть, месяца два назад — перебрался на нижние нары, хотя там гораздо холоднее: влезать на верхние сделалось не под силу. Я что-то быстро слабею. И мысли в голове бродят вяло, путаются; ни с того ни с сего навертываются слезы, посещают ребячьи страхи. И все же в такие вот умиротворенные ночные минуты я начинаю, наперекор всему, тешить себя надеждами. Обстановка так их опровергает, в таком противоречии с ними, что они как бы вне меня, не порождают сил, какие бы помогали цепляться, бороться, чтобы выжить. Впрочем, что это за хилые, бескрылые мечтания! И не уводят далеко: получить бы лагерный срок и выйти из этого страшного домика, показавшегося мне, когда я его впервые увидел, таким мирным, таким безобидным…





Думаю даже, что срок будет небольшим: что может, в самом деле, высосать из пальца следователь, что потянуло бы от силы на пяток лет? Меня даже могут отправить в ссылку… И на лагпункте, а тем более за зоной, несомненно, будет возможно раздобыть хлеба, на первый случай хотя бы граммов двести… Или лучше полкилограмма. Или даже — буханку. Я усядусь с ней в укромном месте и начну расчетливо, сдерживая нетерпение, аккуратно отрезать по ломтику пальца в два толщиной, потом… Кошмар возобновляется…

…В крохотной камере не больше четырех квадратных метров. От двери к окошку тесный проход и по бокам — высокие двухъярусные нары. Все тут свежевы-строганное, незатоптанное, как оставили столяры. Даже стружка по углам лежит. На вбитых в стену под окошком крюках висит батарея, но трубы к ней не подведены. Металл густо покрыт инеем: это я обнаружил толь» ко теперь, когда рассвело.

На дворе ясно, морозно. Свет идет в карцер через загороженное козырьком окошко, но его за ним столько, что отраженное сияние солнца попадает и сюда. Да еще светлеют щели между половицами. Приглядевшись, вижу сквозь них припорошенные снегом щепки и моховые кочки; здание приподнято над землей более чем на метр.

Меня втолкнули сюда накануне вечером. Тогда я ничего этого в потемках не увидел, как не заметил и иней на калорифере, только ощутил такой холод, что себе не поверил. Решил, что за отворенной передо мной дежурным дверью fie «кандей», а тамбур или даже обшитое тесом крыльцо. Но то была настоящая «холодная»… Хотя все относительно: на лесных лагпунктах я видел непокрытые срубы, обращенные в карцер. Зимой в них запирали зэков босыми и в нижнем белье.

Но сейчас мне впору думать о собственном отчаянном положении. Снега в карцере, правда, нет, но мороз как на улице, а оборониться от него нечем: на мне летние старые гимнастерка и брюки, куцая — чуть ниже пояса — телогрейка с короткими не по росту рукавами; на ногах, обернутых в бумажные портянки, кирзовые ботинки, на голове та самая кепка, откуда я выдрал подкладку, из которой так неудачно пытался смастерить тюбетейку. Она, между прочим, и стала косвенной причиной моего заключения в карцер. Помешанный Селим, усмотрев во мне конкурента, бросился на меня отнимать мое рукоделие. Едва сцепившись, мы грохнулись на пол. Селим успел уползти под нары прежде, чем дежурный отпер дверь, я же никак не мог подняться.

— Драку мне устраиваешь? Говори, с кем? Я вас, доходяг, проучу! Что, что? Споткнулся, упал? Так я тебе и поверил… то-то крик стоял. Не хочешь назвать — я те остужу мозги, интеллигент ср…!

Надо было, вероятно, осторожно постучать в дверь карцера и униженно, льстиво просить прощения и милости, назвать Селима. Но этого сделать я не мог… Мне показалось, что я бесконечно долго простоял в проходе, прислонившись к двери и смутно ожидая, что за мной придут. Не может быть, неправда, что бы это было всерьез: припугнули, и все… Но никто не приходил, и я достоял до того, что вовсе окоченел. Сделалось невмоготу шевельнуться. И меня охватил подлинный ужас.

Превозмогая стылость во всем теле, я стал карабкаться на верхние нары, чтобы достать до решетки окна. Еще когда дежурный отворял дверь, там в луче света из коридора блеснула висевшая на ней проволока. Но послужить мне она не могла. Пальцы оказались слишком слабыми, чтобы ее разогнуть и тем более соорудить из нее петлю: проволока была толстой и упругой. Изо всех сил, придаваемых отчаянием, я старался ее отмотать. В ту минуту мне казалось легче повеситься, чем медленно замерзать.

И все-таки надо было что-то предпринимать. Я вспомнил своих зябких пойнтеров — как они в холод свертываются калачиком и, уткнув морду в брюхо, греются собственным дыханием. Забравшись на верхние нары — все-таки дальше от стылого пола, — я заставил себя окостеневшими пальцами расстегнуть телогрейку и снял ее. Потом встал на колени и согнулся так, что почти достал их головой; телогрейкой покрыл спину, растянув полы ее от ступней до затылка. Свисавшими рукавами кое-как ухитился с боков. Потом лбом оперся о скрещенные руки и засунул пальцы под мышки; в таком положении кровь приливала к голове, и это слегка оглушало. Я затих и стал ждать. Чего?