Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 118

Они шарили методически, но безо всякого рвения, как выполняют формальность, когда заранее знают, что никакого лакомого сюрприза в виде солидной пачки купюр госбанка или, того лучше, валюты, не то вещицы из червонного золота да еще с камушком в несколько каратов — не предвидится. И давно бы они прекратили копаться в моих пожитках, не опасайся каждый, что товарищ настучит.

Неожиданно — шаги в сенях. — Вот и я, Олег Васильевич!

В дверях — теннисист в ослепительно-белом костюме, с ракеткой в руке, сияющий, прямо-таки излучающий оживление. Все немо на него уставились. Я было встал и шагнул навстречу гостю, но меня шустро опередил чекист.

В чем дело, мой спортсмен сообразил сразу. И стал на глазах тускнеть, линять. Вытягивалось лицо, повисали руки; перепуганно забегали глаза и со страхом остановились на подскочившем к нему агенте. Самоуверенно-напористая, весело-предприимчивая блистательная фигура на глазах превращалась в робкую, приниженную тень.

…Мне попадались писанные в революцию директивы властям «на местах». Они требовали беспощадности, наставляли пугать так, чтобы и «через пятьдесят лет помнили» — дрожали. Вот бы порадовался «вождь мирового пролетариата», поглядев на этого «простого советского человека», обмершего от одного косвенного соприкосновения с тройкой человечков, олицетворяющих как раз эту устрашающую ипостась власти!

— Ваши документы!

— У меня… товарищ… я… извините, дома…

Мигнув своему подручному — «не дремать!» — старший оперативник вышел с гостем в сени и притворил за собой дверь. Двое оставшихся плотнее придвинулись ко мне.

Был, вероятно, понятой, составлялся протокол, опечатывалась комната — я ничего этого не запомнил. А вот забежавшего за мной теннисиста, растерявшегося и позеленевшего, не забыть, кажется, вовек! И как же клял он про себя ту злополучную минуту, когда попросился играть со мной, завел знакомство со ссыльным! И как, вероятно, бил себя в грудь на допросе, открещиваясь на все лады от замаскировавшегося врага, как от избытка лояльности угодничал перед следователем — от страха, лишь бы его не пристегнули к моему делу.

Оно же, как я скоро убедился, развертывалось на широкую ногу. Следствие повели обстоятельно и неторопливо, со вкусом, чтобы объявить мне мат по всем правилам. Я приготовился к обороне. И было предчувствие, что приходить в отчаяние нечего. Выстою.

В эту камеру я возвращался, как к себе домой. Вдоль стен, выкрашенных до уровня глаз в серое, по узкому, врезавшемуся в память коридору с двумя поворотами. Первая дверь за углом — моя. Камера в безраздельном моем владении. Я — в одиночном заключении. Предоставлен себе и своим мыслям.

Лампочка горит круглые сутки. Окно, хоть и прорезано не под потолком (здание строилось не под тюрьму, а для исполкома и приспосабливалось Всемогущим Ведомством для своих нужд), а как в жилом помещении, невысоко, ограждено частой решеткой и снаружи забрано сплошным щитом. Ночь ли, день все едино. Но по разного рода шумам в коридоре я умею приблизительно определить время. Наловчился: одиночке идет десятый месяц.

Меня периодически лишают книг, передач, переписки. Все эти блага расчетливо дозируются следователем — в зависимости от оценки моего поведения на допросах. Лишение прогулок предполагается само собой: я нахожусь во внутренней тюрьме НКВД, выстроенной на главной улице. Никаких прогулочных двориков нет и в помине. Темная, зловещая громада в центре города, на которую прохожие посматривают, как в старину горцы в Дарьяльском ущелье на скалу «Пронеси, Господи!»…

К следователю меня повели в день ареста. Он держался спокойно, даже доброжелательно, словно сочувствуя моей судьбе. Была заполнена длиннейшая анкета с данными, давно и досконально известными органам — где и когда родился, кто родители, какие родственники, что делал до революции, в гражданскую войну и прочее и прочее. Ознакомил с «обвиниловкой» — бланком, где значилось, что такой-то обвиняется по статье 58, пункт 6 УК РСФСР, сиречь в шпионаже. Я отказался расписаться. Он не очень настаивал.





— Подумайте. Время у вас есть. Помните: мы зря не арестовываем. Улики против вас серьезнейшие. Так что даю добрый совет: чистосердечно признайтесь. Расскажите о своей преступной деятельности, вам же легче будет. Я велю вам дать в камеру бумагу и карандаш — сами все изложите. Когда кончите, скажете дежурному. Моя фамилия Денисенко.

С этим напутствием отправил в камеру и оставил в покое. Надолго. Чекисты твердо уповают на деморализующее воздействие неизвестности на психику подследственного: весьма полезно дать человеку потомиться и представить себе невесть какие страхи.

И вот я сижу в своей закупоренной коробке — два метра на три. Под высоким потолком — лампочка; стены беленые, железная койка, табурет со столиком и параша. Дни считаю по оправкам и обедам; тягостные часы перемежаются с легкомысленно-безмятежным настроением («Ну, дадут срок, эка штука!»). Но более всего я вхожу во вкус «отключений» — мечтаний и воспоминаний…

Словом, я не терзался и не дрожал, как должен бы был по расчетам следователя, полагавшего, что спустя недельку-другую перед ним предстанет утративший равновесие, изведенный одиночеством и предчувствиями псих, готовый признать все, что ему подскажут.

Первый настоящий допрос состоялся примерно через полмесяца. А так как я не только не принес ожидаемого от меня готового сочинения — об этом, впрочем, следователь знал от тюремных надзирателей, — но и называю обвинение бредовым, да еще отвечаю «вызывающим тоном», Денисенко переменил тактику. Он стал допрашивать меня днем и ночью, часами держать в кабинете, внушительно говорить об имеющихся в распоряжении следствия уликах (тут они до смешного копировали друг друга — тульский дока Степунин и архангельский хохол Денисенко!), заставляя жить в неослабевающем напряжении.

Только улегся после вечернего допроса. Расходившиеся нервы гонят сон. Но вот начинаю успокаиваться, усталость берет свое… И тут снова в волчок: «Такой-то, одеться без вещей!» И меня снова ведут по полутемным коридорам, и я снова оказываюсь под режущим светом в кабинете Денисенко. Иногда его, утомившегося, подменяет напарник. Протоколы тогда строчатся попеременно.

О чем были эти дести исписанной бумаги? Следствие клонило к тому, что я собирал в Архангельске по заданию иностранной разведки, с которой был связан через брата («Он давно арестован, во всем признался»), данные о навигации на Двине, глубине фарватера («Доказательство вот здесь! — рука ложится на папку с бумагами. — Но мы хотим, чтобы вы сами рассказали»); тайно встречался со здешними резидентами («Сами назовите. Имена их все тут», — папка раскрывается, Денисенко делает вид, что ищет список. Потом, словно забыв, откладывает папку в сторону)… Ну, кроме всего прочего, им доподлинно известно, что я монархист, нераскаявшийся белогвардеец, бывший юнкер, так что:

— Вы только сами себе вредите, не сознаваясь. По-хорошему советую: выложите все, как на исповеди у своих попов. Тогда и мы что-нибудь для вас сделаем… Наша власть умеет оценить чистосердечное раскаяние. Признавший вину враг уже не враг для нас, вы это знаете.

Но вот этого я как раз и не знал!

Я понимал, что мой Денисенко чего-то недоговаривает, придерживает про запас какой-то козырь. Смутно предполагал, что этим козырем станет наша с Всеволодом переписка через Сыромятникова, из которой им хочется извлечь улику. Без откровенной подделки из этой переписки ничего не выжмешь, так что опасаться нечего. Но почему мне приплетают речной фарватер и интерес к заходящим в Двину судам? Откуда сие берется?.. Но и это вскоре объяснилось.

Некоторые обстоятельства помогали мне держаться спокойно, даже самоуверенно. Приобретенный опыт, разумеется, в первую очередь.

Вот поднимают меня ночью и ведут на допрос, но не по обычному маршруту. Мы спускаемся по длинным лестницам, задерживаемся в подвалах, блуждаем в полумраке… Настораживаюсь. Сердце сжимает холодок предчувствия. Но тут же всплывает емкая формула уголовников: «На арапа берете!» И она успокаивает: все это уже было, испытано, повторение пройденного, так что — на здоровье! К Денисенко прихожу уже в несколько насмешливом настроении. Бывало, конечно, что за игру и прием я принимал то, что было «всерьез» и опасно, но эта моя настроенность помогала справляться с малодушием, не распускать нервы.