Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 115 из 118



…Нет, не выжил! О радость и торжество! Наконец-то рассеется долгая ночь над Россией. Только — Боже оборони! — обнаружить свои чувства: кто знает, как еще обернется? Вот директорша с рыданиями сообщила о невозвратимой утрате, в газетах стенания и плач осиротевших учеников и соратников… Дети в школах, доведенные до истерики, горько рыдают — помер Отец родной! Однако все это — ложь и притворство одних, инерция многолетнего вдалбливания в сознание представления об Отце, Вожде, Великом, Корифее, Учителе, Единственном, Справедливом — других… Лицемерие вошло в плоть и кровь, сразу не отвыкнуть. Но никаким казенным проявлениям скорби не подавить возникшее чувство освобождения, появившейся отдушины — не повеет ли в нее свежим, вольным воздухом! ВОЛЬНЫМ — о, Боже! Надежды и предчувствия преждевременные, скажем мы по прошествии трех десятилетий, но нельзя было все же не видеть, что народ изжил нечто страшное, стоившее ему великой крови, неисчислимых страданий, приучившее по-рабьи ползать на брюхе и восхвалять попирающий сапог — невежественный и безжалостный. Но — воистину, «тираны приходят и уходят — народ остается». Изрекший сие великий вождь был начисто лишен чувства юмора. И кто, подбирая галерею тиранов, не поставит рядом Адольфа Гитлера и Иосифа Сталина!

Ссыльные, встречаясь, не смеют высказывать свои надежды, но уже не таят повеселевшего взгляда. Трижды ура! Лихолетие, при всех обстоятельствах, позади, пришла для народа весна, он неминуемо справится, оживет, воспрянет… Крепки были тогда в нас эти надежды, и каждый про себя уже видел, как один за другим распахиваются ставни, не пропускавшие в Россию свет, правду, справедливость, добро… Редки, очень редки были прозорливцы, ожидавшие, что возбужденные смертью грузина надежды не осуществятся так же, как бесплодны были ожидания, порожденные несколько лет назад Победой!

Вскоре в небе черкнула первая ласточка — радио сообщило об освобождении врачей-евреев. Казалось неизбежным, что оговорившие их провокаторы будут тут же разоблачены и наказаны. А чем я хуже этих эскулапов? Разберутся и со мной, и со всей нашей тьмой репрессированных — придет время…

И оно действительно наступает, но не для меня. Вот приунывший комендант вызывает Николаева и объявляет ему о прекращении дела, вручает свидетельство об освобождении из ссылки и литер для бесплатного проезда к избранному месту жительства — в Ленинград. Становится модным слово «реабилитация». Ссыльные, один за другим, покидают село. Ходит слух, что возвращенным ссыльным предоставляют квартиры и работу, выплачивают компенсацию… Любопытно, какие установлены расценки на годы, проведенные за решеткой и колючей проволокой?..

Моя очередь наступила лишь через два года — в апреле 1955-го. Мне выдали справку о реабилитации по последнему делу, свидетельство, литер. Я не стал дожидаться открытия навигации на Енисее — до Красноярска долетел на самолете. За четверть века до того, на Соловках, я переправлялся на материк на лодке. Вот он — прогресс, завоевание века.

Впрочем, я могу подводить и другие итоги. За плечами почти двадцать восемь лет тюрем, лагерей, ссылок, отсиженных ни за что. У меня в архиве пять уже ветхих бумажонок со штампами и выцветшими печатями. Я их собрал ценой двухлетних хлопот в Москве. Это по-разному сформулированные справки трибуналов, судов и «особых совещаний» о прекращении дела по обвинению имярек в том-то, по статье такой-то, ЗА ОТСУТСТВИЕМ СОСТАВА ПРЕСТУПЛЕНИЯ. Я собирал их не ради коллекционирования, а для представления в жилищное управление Мосисполкома: чтобы получить квартиру и быть прописанным, надо было привести доказательства, что длительное отсутствие из Москвы было вызвано не вольным бродяжничеством по свету, а занявшими весь период репрессиями.

Но это — последующее. А тогда Ярцево покидал пятидесятипятилетний, порядочно испытанный человек с сильно поседевшей бородой, без чрезмерных надежд или иллюзий, но воодушевленный приключившейся переменой и решивший использовать ее в меру способностей и оставшихся сил. Как ни легковесны и незначительны были мои прежние пробы пера, я твердо настроился более не тратить времени ни на какие занятия и профессии, кроме как с ним в руке. Я надеялся, что у меня найдется о чем писать.

Настроение было приподнятым, весенним — в небе стояло высокое апрельское солнце, сияли снега, так что — прочь опасения и малодушие! И все же подспудно, в глубоких закоулках сознания шевелились сомнения, охлаждавшие зароившиеся надежды… Как-никак со смерти Сталина истекло два года, а что-то непохоже, чтобы у нас взялись, как в Германии, выкорчевывать своих эсэсовцев и их патронов… Нюрнбергским процессом над преступниками «против человечества» и не пахнет… И у власти остались те же «сподвижники». У них не только рыльце в пуху, а и порядочно крови на руках. Подлинное разоблачение тридцатилетнего режима неминуемо ниспровергнет и их. А раз сталинскую занозу не выдергивают из больного тела нации, страна не избавится от сталинщины. Иными словами, все может повториться, вернуться на круги своя…

Но именно тогда, в весенний день 1955 года, я перевернул страницу своей жизни, и передо мной раскрылась новая, чистая. Что-то на ней напишется?



Послесловие

Прошло более двадцати лет с того дня, как я вылетел из Ярцева на юг, потом поездом поехал на запад и оказался в Москве, признавшей за мной право снова тут жить.

В Москве ни враждебной, ни дружественной; во всяком случае, на время упрятавшей чекистские свои когти, недоверие и подозрительность и стелившей на первых порах мягко обновляющей, но не укрепляющей и тем более не углубляющей прежние связи, родственные в том числе с некоторым любопытством приглядывающейся к человеку «с того света» и даже готовой шепотом назвать его декабристом, поощряющей оптимизм, настойчиво рекомендующей не оглядываться на прошлое и предать его забвению, все упования возлагать на будущее, снисходительно, как чудачество, принявшей мой демонстративно обставленный отказ от грошовой подачки «реабилитированному», предоставившей мне жить и устраиваться как мне заблагорассудится; словом — в Москве, в чем-то обнадеживавшей и во многом разочаровывавшей.

Рассказ об этих годах потребовал бы отдельной книги. Но мною — увы! достигнут возраст, уже не располагающий строить планы на будущее и в него заглядывать; я лишь очень условно, как бы платонически, рисую себе работу над главами повествования о вполне мирных днях столичного жителя, прибившегося к одной из наиболее привилегированных прослоек советского общества.

Принадлежность к корпорации советских писателей не служит мерилом литературной одаренности, но дает представление об общественном положении.

О том, как преуспеть на литературном поприще в Советском Союзе, заслужить прижизненное причисление к классикам и, наоборот, при истинном таланте не удостоиться признания, можно бы, разумеется, рассказать немало любопытного и поучительного, но — не скороговоркою и не походя, в заключительных страницах воспоминаний о подытоженном периоде жизни. Мне хочется их использовать для нескольких замечаний и небольшого комментария «от автора».

Первое время по возвращении я налег на переводы, писал рассказы и очерки в охотничьи журналы. И приняли меня в Союз писателей в 1957 году по рекомендации известной переводчицы Н. И. Немчиновой, широко и на разные лады прославившегося С. В. Михалкова, чьи сказки я переводил на французский язык, и благоприятствующего людям, принадлежащим кругу его собственной родни, и охотничьего писателя В. В. Архангельского, памяти которого я навсегда признателен. Еще в бытность мою в Ярцеве он, подвергая себя серьезному риску, опубликовал написанную мною в Калуге под псевдонимом книгу и позаботился перевести в ссылку гонорар. На такое в то время могли отважиться немногие!

В последующие годы я выпустил несколько книг, но завоевал себе «место под солнцем» не ими, а своим участием в движении в защиту природы, кстати, лишь лицемерно поощряемом властью, поскольку государственная экономическая политика внутри страны зиждется на хищническом использовании природных ресурсов и подлинное их сбережение идет наперекор привычной близорукой эксплуатации, отражающей психологию временщиков «после нас хоть потоп». Принципиальная масштабная критика не допускается, цензура бдительно следит, чтобы говорилось лишь о частных недочетах и правда о подлинном уничтожении природы не просочилась.