Страница 31 из 35
Надеюсь, никто не усомнится в том, что, как только я сделал это открытие, я удесятерил свои усилия продлить его жизнь до последней возможности. Слава богу, я ни в чем не могу себя упрекнуть. Если сейчас у меня есть какие-либо угрызения совести, то во всяком случае не потому, что я не исполнил своего священного долга.
Я могу раскаиваться лишь в том, что не всегда мог устоять против искушения разъединить их – его и ее.
По временам меня вдруг охватывало какое-то невообразимое волнение. Несмотря на то, что Фанни украдкой расточала мне доказательства самой нежной любви, я терзался муками ревности. Я боялся нежной прозрачной красоты Жана, его трогательной юности, пленительной мягкости его общения, отражавшей всю чуткость его души. Меня пугала мысль о том, что чувство жалости к нему может в конце концов у Фанни незаметно перейти в любовь; мне казалось, что сила его любви сама по себе способна зародить в ней такое же ответное чувство; мне было страшно, что она поддастся обаянию того нервного подъема, того оживления, которое постоянно скользило у юноши и которое является характерной особенностью всех чахоточных. Я буквально не находил себе покоя, когда знал, что они вместе; но, с другой стороны, я упорно уклонялся от участия в их прогулках, в их разговорах. Когда они шли рука об руку, или сидели рядом друг с другом, уже один вид их казался мне жестокой насмешкой надо мною, и, несмотря на то, что обычно я вполне владею собой и выражение моего лица в нужный момент повинуется мне, я опасался, что мне не удастся скрыть своего настроения от Жана Лебри: я знал, что он увидел бы отражение моих волнений на всей моей нервной сети точно так же, как другие видят их на лице. Кроме того, я никак не мог примириться с мыслью, что и моя невеста находится под нескромным, пронизывающим взором его «научных» глаз.
Следствием всего этого являлось то, что я все чаще и чаще искал случая остаться с глазу на глаз с Фанни и, кроме того, усиленно подвергал Жана Лебри целому ряду всевозможных опытов, ради которых ему приходилось проводить значительное количество времени у меня в доме. Наука, благодаря этому, обогатилась многими наблюдениями касательно переменных токов, индукции и расположения интеллектуальных центров. Кстати сказать, Жан Лебри с большой неохотой предавался этим научным занятиям, которые так часто лишали его общества Фанни. Но, когда он начинал протестовать особенно энергично, я взывал к его альтруизму и старался доказать ему, что все наши достижения являются бесконечно ценными для всего человечества. Он постепенно сдавался и нехотя соглашался приступить к работе, но занятия наши становились все менее продолжительными. Им мешало ухудшение состояния больного.
К концу сентября Жан стал внушать мне серьезные опасения. Приходилось делать все большие и большие перерывы между нашими опытами, тем более, что они сами по себе становились утомительными, так как тонкость и острота приобретенного Жаном шестого чувства непрестанно возрастали. С другой стороны, еще раз тщательно осмотрев и выслушав его, я пришел к заключению, что необходимо подвергнуть Жана радиографическому исследованию.
До сих пор Жан Лебри упорно от этого отказывался, несмотря на все мои увещевания. Он был глубоко убежден, что я настаиваю на этом исключительно ради того, чтобы иметь возможность исследовать его глаза-электроскопы. «Я прекрасно понимаю, к чему вы клоните! – говаривал он мне. – Но все ваши хитрости шиты белыми нитками. Разве вы забыли, что вы мне обещали? Если я хоть один раз дамся вам в руки, вы после первого сеанса будете настаивать на втором, и я опять превращусь в лабораторное животное».
На этот раз я стал энергично доказывать ему, что я не имею нравственного права останавливаться перед капризами больного и что ему придется подвергнуться радиографическому исследованию. Иначе, при дальнейшем откладывании, могут возникнуть самые серьезные последствия. Но я дал ему честное слово, что в своих доводах и уговариваниях я руковожусь исключительно лишь его личными интересами, но отнюдь не желанием удовлетворить мою научную любознательность. Я обещал исполнить все его требования, как бы мелочны и неосновательны они ни были. Я, наконец, поклялся ему, что ограничусь одним лишь исследованием легких, если только сам он не выразит желания, чтобы я осмотрел его глаза, и что буду настаивать на повторении сеанса только в случае действительной необходимости.
– Дело касается вашей жизни, – добавил я.
Жан возразил:
– Дело касается, в лучшем случае, нескольких лишних недель. Не думайте, пожалуйста, что жизнь мне настолько в тягость, что я отношусь безразлично к вопросу о ее продлении. Жизнь очень хороша, и она никогда не казалась мне так прекрасна, как сейчас.
Он продолжал говорить задумчиво, точно во сне:
– С некоторых пор для меня жизнь стала настоящим праздником.
– Ну, и что же? – спросил я, стараясь совладать с голосом и с нервами.
Он положил мне руку на плечо:
– Но дело в том, что я не имею права на это счастье, понимаете? Я не имею права мешать людям и стоять на их пути. Сейчас я позволю себе безумную роскошь – надеюсь, что мне это простят – но это не должно тянуться слишком долго… Дайте мне умереть, Бар, тогда, когда мне положено умереть! Стараться отдалить от себя этот час было бы с моей стороны большой неделикатностью и злоупотреблением, я бы даже сказал – почти преступлением.
– Я вас не понимаю, – сказал я глухим голосом. – Я не знаю никого, кто бы искренно, страстно не желал вашего выздоровления. И я, я умоляю вас от имени всех тех, кто вам дорог, позволить себя радиографировать.
Он покачал головой.
– Нет! – сказал он. – Не будем об этом говорить.
Чутье подсказало мне, что влияние только одного человека могло бы оказаться достаточно сильным, чтобы парализовать его упорство. В тот же день я встретился с Фанни Грив на теннисе у Бриссо и сообщил ей о положении вещей.
– Он, конечно, будет на меня в претензии за то, что я прибегнул к вашей помощи, чтобы повлиять на него. Но сейчас самое главное – заставить его во что бы то ни стало согласиться, потому что, по-моему, он очень плох.
Я изложил ей почти дословно все то, на чем Жан Лебри основывал свой отказ, конечно, умолчав о том, что касалось его глаз-электроскопов.
Мне показалось, что она слегка побледнела.
Я зашел к Бриссо только для того, чтобы встретиться с ней и поговорить. Мы гуляли взад и вперед по тенистой аллее парка, скрытые от посторонних взглядов.
– Фанни! – воскликнул я, увидев, что она побледнела.
Я смотрел на нее с беспокойством, терзаемый слепой, оскорбительной ревностью.
Не поднимая головы, она исподлобья задумчиво посмотрела на меня своими серыми, лучистыми глазами. Грустная, слегка насмешливая улыбка скользнула по ее лицу и озарила его мягким светом. Но я прочел в ее глазах выражение снисходительной жалости и легкого упрека.
Охваченный смущением и отчаянием, я бормотал страстные извинения. Мои руки умоляюще протянулись к ней…
Я сохранил листок орешника, который коснулся моего виска в минуту нашего первого поцелуя. Вот он лежит сейчас передо мной на столе, еще зеленый, но уже высохший.
На следующий день Жан Лебри сдался без боя. Мы условились, когда я приступлю к его осмотру при помощи рентгеновских лучей. Во время войны городская больница в Бельвю была обращена в военный лазарет, и ее оборудование было пополнено множеством различных аппаратов и приспособлений. Некоторые из них потом так и остались в руках у гражданского больничного персонала. Между прочим, при больнице в отдельном павильоне был устроен и прекрасный рентгеновский кабинет, отвечавший последним требованиям науки и техники. Этим кабинетом у нас пользовались очень редко и всегда под моим руководством.
Днем я зашел в больницу, чтобы проверить рентгеновский аппарат и убедиться, исправно ли он работает. Все шло отлично. Я предупредил своего помощника, что на завтрашнем сеансе я не нуждаюсь в его услугах, но прошу его особенно тщательно все приготовить. Кроме того, я попросил заготовить несколько очень чувствительных пластинок. Я все еще таил надежду на то, что Жан Лебри разрешит мне сделать снимок внутреннего состояния его электроскопов. В глубине души я, признаться, рассчитывал на то, что мне удастся, может быть, это сделать без его ведома.