Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 48

Днем пришел Товарищ Шахтком. Если бы пословица о том, что молчание — золото, оправдывалась вещественно, на молчании Товарища Шахткома можно было бы заработать горы валюты. Он просидел возле Мити пятнадцать минут, вычеркнул фамилию из блокнота и ушел. И все-таки Мите удалось выведать две вещи: во-первых, с ним произошла производственная травма — на голову ему упал из фурнели мартын. А во-вторых, Лободу сняли с работы.

После ухода Товарища Шахткома Митя накрылся с головой одеялом и впервые за много лет заплакал. Ему было жалко Лободу. Лобода измывался над Митей, бранил за чужую вину, обзывал при людях щенком, оставлял без надобности дежурить, два раза чуть под суд не подвел, спасая свою шкуру, дельные предложения Мити присваивал себе. Сколько раз Митя проклинал втихомолку бестолкового руководителя, сколько раз насмехался над ним, а узнал, что его нет, и заплакал. Видно, покинутому сироте и Лободы дороги…

Митя быстро привыкал к людям, к месту. Привык он и к больнице, к ячневой каше, к тому, как однообразно читали над ним при обходах:

— В детстве перенес корь и скарлатину. Окончил семь классов. Отец — рабочий-металлист, двадцатипятитысячник. Погиб от руки кулацких элементов. После гибели отца — три года в деревне, затем на рабфаке. С 1934 года — на Метрострое.

Через несколько дней ему разрешили выходить в садик. Он надевал байковый халат, садился на бортик сухого фонтана, замусоренного пустыми пачками «Пушки» и «Дели», беседовал с выздоравливающими.

Во время лечения черепных травм некоторые больные заражались манией преследования. Учитель математики из Митиной палаты сошелся с парашютистом на том, что одна смена врачей в больнице советская, а другая — антисоветская. В остальном это был человек здравомыслящий и подробно рассказывал, как его сбил с ног ученик на большой перемене.

Главная тема разговоров состояла в догадках, кого выпишут домой, а кого переправят в психдиспансер для полного и окончательного излечения.

Этот роковой вопрос решал консилиум врачей с участием знаменитого профессора Февральского. Профессор был известен тем, что носил милицейский свисток на шнурочке и заставлял больных вычитать из сотни по семи. Кто два-три раза собьется, того записывали в психи. У профессора были разработаны и другие испытания. Он заставлял, например, перечислять советские республики или подробно рассказывать, по каким улицам и переулкам пройти к Сухаревке. Если больной нервничал, шевелил руками, вспоминая, где право, где лево, в его истории болезни появлялся диагноз: «Нарушено воспроизведение пространственных взаимоотношений».

А самым неприятным испытанием было такое: профессор доставал колоду вырезанных из газеты и наклеенных на картонки фотографий, тасовал их, вытягивал наугад ворсистый от употребления снимок и спрашивал: «Как фамилия?» Тут даже бывалые товарищи пасовали. А в истории болезни писалось: «Нарушение узнавания известных лиц на портретах».

После разговоров о профессоре Февральском Мите стало все чаще казаться, будто кто-то сзади на него пристально смотрит. Он упорно боролся с безобидным психозом, но однажды во время беседы у фонтана это чувство стало таким противным, что не выдержал и обернулся.

С улицы сквозь чугунные копья ограды на него глядела Чугуева. Она была в своем всегдашнем, не то осеннем, не то зимнем плюшевом пальтишке.

Митя подошел. Бледное, отекшее от подземной жизни лицо ее исказилось похожей на улыбку гримасой. Она попыталась сказать что-то, может быть, поздороваться и издала невнятный придушенный лепет.

— Здорово, ударница, — помог ей Митя. — Гляди не замарайся. Решетка крашеная.

Приближались первомайские торжества. В столице красили что попало: ограды, скамейки, фонари и плевательницы.

Чугуева взирала на него жадно, с восторгом и ужасом, как на воскресшего покойника.

— Чего вылупилась? — спросил Митя. — Как насос? Направили?

Она радостно кивнула.

— Сальники?

— Сальники, Митенька, сальники. — Мокрые глаза ее блестели кварцевым блеском. — Живехонький! Матушка-заступница! Надо же! Живехонький!

— Ну вот! Я и говорил, сальники. Ты у писателя бываешь?

Она кивнула.

— Про тебя пишет?

Она снова кивнула.

— Передай ему, чтобы он сказал девахе с почтамта, где я нахожусь. Ее звать Наташа. Тата. Он знает.

— Ходишь к ней, Митенька?

— Дело не твое. Передай, что сказано.

— Передам, как же… — Она поглядела на его ослепительно-белый бинт на голове. — Косточки все цельные?

— Кумпол целый. Ключица срастается нормально. Подживает.

— Осподи! Ключица!

— Ничего, Васька. На нашем базаре за битого двух небитых дают. А ты что же это, с физкультурной тренировки сбежала?

Под распахнутым пальто Митя заметил застиранную майку, хранившую воспоминания о синем цвете. А на голове Чугуевой была уродливо, до ушей натянута новая шелковая пилотка.

— Какая уж, Митенька, тренировка. Я без тебя вовсе рухнула. Как увезли тебя на машине, прибегла ночью. Круг больницы бегаю, бегаю, а в сени нипочем не пускают.

— По ночам отдыхать надо, — строго укорил ее Митя. — Знаешь, Васька, гляжу на тебя, мне все мерещится, что мы с тобой где-то встречались… Давным-давно, а будто встречались.

— Поправишься, не будет мерещиться… Ой, Митенька.





— Ладно, ладно, чего ты за меня переживаешь.

— А ты сдогадайся!

Она ухватилась обеими руками за решетку и сунула между прутьями лицо. В глазах ее томилось такое страдание, что Митя вместо того, чтобы напомнить о свежей краске, проговорил растерянно:

— Ну-ну… Нечего, нечего!

— Да как же нечего, Митенька. В тебя же мартын кинули.

— Не кинули, а уронили.

— Нет, не уронили. Сознательно кинули… А кто кинул, сдогадался?

Он поглядел на нее внимательно. Лицо ее, жирно прочеркнутое черными полосами краски, было белое как бумага. Мимо прошел парашютист в малиновом халате.

— Смотри, перемазалась, — сказал Митя. — Краска-то масляная.

— Шут с ней. Сдогадался?

— Нет.

— А ты раздумай.

— Нам тут думать не позволяют. А ты знаешь?

— Кабы не знала…

— Так ты что же считаешь, — нахмурился Митя, — вылазка классового врага?

Она засопела.

Снова прошел парашютист, остановился, спросил отрывисто:

— Жена?

— Выше бери, — улыбнулся Митя. — Ударница Метростроя. Газеты надо читать, Степа.

Парашютист оглядел Чугуеву недобрым взглядом и проговорил отчетливо:

— Поддельная.

Она отпрянула, словно ее хлестнули по лицу.

— Чего ты людей пугаешь? — укорил ее Митя.

— Не имеет значения, — проговорил парашютист. — И сама поддельная, и пилотка поддельная.

Чугуева попятилась. Прохожие опасливо обходили ее.

— Иди сюда! — крикнул ей Митя. — Не бойся!

Парашютист погрозил пальцем. Она ахнула и бросилась бежать в сторону площади.

— Я говорил, поддельная, — сказал парашютист и спокойно отправился дальше.

На другой день Мите внезапно отвели отдельную палату с фикусом и с картиной «Оборона Петрограда». Из широкого окна открывался вид на бетонное здание сельхозснаба. Только Митя забрался на высокую перину, принесли графин с водой. Только заснул, притащили древтрестовский шкаф, пустой, но с овальным зеркалом. Дежурный врач дал понять, что спущено указание окружить больного метростроевца особой заботой. Сестры, поглядывая на него, стали кокетливо шушукаться, а профессор Февральский распорядился пропускать всех, кого комсорг шахты 41-бис пожелает.

На новом месте Митя выспался всласть. Пока спал — на фасаде сельхозснаба появился предпраздничный лозунг: «Очистим все колхозы и совхозы от кулаков, вредителей, лодырей, воров и расхитителей народной собственности. Выше знамя революционной бдительности».

Через два дня Чугуева явилась снова. Халат, не налезший на рукава, косо свешивался с крутых плеч, открывал майку и черные шаровары.

«Опять с тренировки смылась», — понял Митя.

На этот раз она была непривычно нахальная, размашистая.