Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 134

Поп освобождает проход и возобновляет помазание. Вот сподобились и мы. Кладем в рот пасху и жуем. Отец выплевывает ее.

– Ну, Бульбук, теперь ты меня в церкви и мертвым не увидишь!..

Поп не отвечает. Только торопится закончить обряд.

Колокольный звон по-прежнему благовестит на все село о воскресении Христовом.

Рассветает, когда мы, наевшись, засыпаем.

Вот уже несколько дней между нами и братом Ионом не прекращаются перепалки. Брат уперся, и все тут. Прежде он ни о какой вере и не помышлял. А теперь об истинной вере радеет.

Пока ребенком был, сколько ни колотили его, так читать и не выучился. Едва-едва буквы разбирал. А теперь часами с книгой на коленях просиживает, слова складывает, фразы связывает и с каждым разом читает все лучше.

Грифельную доску купил, мелок и губку. Буквы выводит, писать учится. С женой своей занимается, чтобы тоже писать и читать умела.

Усердие их приводит маму в изумление. В душе у нее сумбур. Грызет ее печаль. Брата и жену его нечестивцами считает, нехристями.

Ион с женой больше за общий стол не садятся. Из общей миски есть не хотят, еду в общем котле не варят.

Купили себе молодожены кувшин, из которого только сами пьют.

Мама с ними не разговаривает. Так Иону и сказала:

– Глаза б мои тебя больше не видели! Не хочу, чтобы ты даже на моих похоронах был.

Отец, в который раз взяв в долг, нанял мастеров, чтоб выстроили брату дом в Стэникуце, на участке, перешедшем Иону по наследству от его отца.

Дом только-только подвели под крышу; не дожидаясь, пока вставят окна и навесят двери, брат с женой перебрались на новое место.

После их переселения мама целыми днями курила в закутке ладаном, а по утрам кропила стены святой водой.

– Почему ты так сердишься на брата, мама?

– Отступник он. У Христа лик един. А он верует в Христа многоликого. Так лишь нехристи думают.

– А нехристи что, не люди?

– Люди-то люди, да только негоже отступаться от веры, в которой родился. Мы от дедов-прадедов приучены всю неделю работать, а по воскресеньям отдыхать. А Ион в воскресенье работает, а отдыхает по субботам.

– А что – суббота плохой день?

– День как день, но не праздничный.

– Да откуда это известно?

– Полно! Тебя не переговоришь.

Дома прочно воцарилась тягостная обстановка. Все мы – стар и млад, подростки и ребятишки – ходим хмурые, словно свод небесный сделался вдруг свинцовым и, разломившись, рухнул на наши хрупкие плечи, а народ мы, и верно, слабый – груз этот гнет нас к земле. Всякий пустяк оборачивается ссорой: из-за чепухи мы хватаем друг друга за грудки; срываемся на крик и орем как оглашенные; а то и кулаки или ногти в ход пустим, всерьез поцапаемся. Отец стал мрачный и озлобленный, таким я его раньше никогда не видел. По любому поводу из себя выходит. Мама ходит темнее тучи. Ни слова за весь день не проронит, а если и сорвется какое словцо, то разве черное, как деготь, горькое и ядовитое, как сок цикуты.

Евангелина, как и многие женщины на селе оставшаяся без мужа, с раздетыми-разутыми детьми на руках, преждевременно зачахла и состарилась. Альвицэ с одним из последних воинских эшелонов тоже занесло куда-то в Молдову, и теперь он там, за линией фронта, за чертой крови и смерти, где день и ночь бухают пушки.





Однажды сестра Евангелина, как обычно, зашла нас проведать, перекинуться словечком, поделиться тревогой. Какая-то тяжесть томила ее душу, не давая ни минуты покоя. Она заговорила, и давно накопившаяся горечь изливалась в ее тихих, кротких словах:

– Мама, не найдется у вас часом плошки кукурузной муки? Не для себя прошу, для Флоари, жены Тицэ Уйе, соседки. Мои-то дети то у вас кусок перехватят, то к Никише в хутор забегут, пожуют, глядишь – и обманут голод. А у Флоари дочки вот уж второй день слова выговорить не в силах, так ослабели. Лежат на постели, глаза сухие, в потолок уставились. Малышке молока бы пососать, а где взять? У Флоари груди – точно мощи. А я уже видеть больше не могу, как дети с голоду чахнут… Не могу, слышишь?

И сестра расплакалась. Мама, изжелта-бледная, сидит без движения, точно каменная. Молчит… Потом я слышу ее голос:

– Что же ты от меня-то хочешь?

– Может, дашь чего?

– Нечего. Нечего дать-то, доченька!

И опять замирает разговор. Уже не один, а семь небосводов обрушиваются на наши плечи, и все словно налиты свинцом. Воздух, удушливый и горький, как дым, наполняет грудь каменной тяжестью. Ослабевшее сердце бьется тихо и неровно, как часы с истершейся шестеренкой. Мы еле волочим отяжелевшие, как пни, ноги. Если б я вдруг увидел, как земля уходит из-под ног, то все равно не смог бы припустить бегом, даже если бы знал, что в этом мое спасение.

– Пожалуй, доченька, я выкрою тебе плошку проса. Отец достал торбу проса. Не знаю уж и где. По нынешним временам мамалыгу и из проса сварить можно. Снеси Флоаре.

– Спасибочко, мама.

Евангелина уходит, подобрав юбку, чтобы не забрызгать грязью. Эта юбка у нее одна. Была у людей и кой-какая одежонка на смену, да износилась; одежда, если ее с плеч не снимать, треплется быстро, а другую купить не на что, да и негде.

На фронтах чаша весов застыла в равновесии. Войне нет конца. Как гигантская мясорубка, без устали перемалывает она человеческое мясо, калечит жизнь живым.

Перед вступлением в войну нас заверяли, что немцев разнесут в пух и прах, что их ждет поражение за поражением… А немец взял да и ворвался к нам в страну, ограбил и разорил села. Тяжел немецкий сапог, и с каждым днем все тяжелее.

В помещичьих имениях работают те немногие мужики, которые еще остались в селе, работают женщины и дети, а с некоторых пор и пленные румыны.

Милиарезь, колченогий помещик из Бэнясы, тоже пользуется трудом пленных румын; приказчики держат их в черном теле и жмут из них последние соки. Не отстают от Милиарезя и Гогу Кристофор из Белитори, и Стате Пантазь из Кырлигаца. Так и гнут спины румынские пленные на румынских бояр под присмотром немецких солдат.

Пленные эти – выходцы из Молдовы. Бежать им невозможно. Да и некуда. На дорогах всюду охрана. Шагу ступить не даст. Чуть подальше от села отъехал – уже пропуск нужен, аусвайс называется – такая желтая бумага, сплошь покрытая подписями и печатями немецкой комендатуры. Боже упаси прийти в комендатуру за пропуском. Немец из тебя все жилы вытянет, самого выпотрошит и наизнанку вывернет: куда едешь да зачем, а может, лучше и не ездить? Прямо душу из тебя вынимает.

Пленные спят в хлевах – оборванные, заросшие, грязные. Жизнь им уже невмоготу, хоть сейчас готовы с ней покончить, только ввалившиеся глаза блестят голодным блеском, как у обложенного волка.

У всех у нас глаза ввалились от постоянного голода.

Наступает обычная ночь, а кажется, будто наступил конец света. Послышались на улице шаги – и ты уже дрожишь от страха, потому как знаешь – это немцы! И что-то, видать, ищут! За кем-то, наверно, пришли! Страх охватывает тебя всякий раз, как заслышишь свистки, выстрелы, человеческий вскрик или стон. Ночью нам запрещено выходить на улицу.

Занимается утро, восходит яркое солнце – ласковое и теплое солнце новой весны, а для тебя будто все еще ночь. Не радует нас рассвет, нет радости и от яркого солнца…

Я чувствую себя ненужным в доме, где вырос. Мы словно одичали, стали чужими друг другу, хоть и долгие годы жили бок о бок. Озлобился и я вместе со всеми – а может, и больше других, – ведь словно бы лишний за общим столом; мне кажется, что все подсчитывают, сколько я съел, следят за каждой крошкой, которую я отправляю в рот.

– Есть вы все горазды, а как в дом что принести – никто и не почешется.

Я пытаюсь оправдаться:

– Все, что я заработал у хозяев в Руши-де-Веде, все домой принес.

– Несколько пол всего и принес-то! Нечего сказать, осчастливил. Ты, дурень, больше за так работал. Я тебя к хорошему хозяину определил, к господину Моцату, думал, ремеслу обучишься, да еще какому – дубильному, дело нешуточное. Сколько народу ему обучилось, и все довольны, разбогатели, в люди вышли. А ты осрамил меня – удрал. Как бродячий пес – за год трех хозяев сменил. Что из тебя в жизни выйдет, подумал бы. Что с тобой станется, голова садовая? Вбил себе в башку блажь – учиться, вишь, захотелось. Ученье, парень, не про нашего брата. А ты и хромой к тому же. Я знаю, что за мысли у тебя в голове. Думаешь небось про брата Георге, он-де вот выучился! Так ему, сынок, просто повезло. Это Берта на себя всю заботу взяла, определила его в ученье. А тебя кто устроит? Да и когда? Война еще долго протянется. Ты к тому времени взрослым уж станешь.