Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 134

– Ничего, у меня захочет. Только что тебе в дочке Мэчукэ, милок? Другой не нашел?

– Выходит, не нашел, тетя Диоайка…

Мама умирает! Она давно уже не встает, и все мы свыклись с мыслью, что конец ее близок. Мама уже не разговаривает. Целыми днями молчит. Пошевелит иногда потрескавшимися, распухшими губами – попросит, чтобы дали глоток воды, – и все… Грудь ее вздымается от тяжких вздохов… Мы присматриваем за ней, зажгли свечи. Сестры мои – и те желают ей смерти. Устали ходить за больной…

Отец пошел к лавочнику договориться, чтоб тот продал ему досок на гроб и брус для креста.

Умирает мама!.. Теперь ее смерть для всех облегчение. Мало приятного целыми месяцами жить с человеком, который еле дышит и заживо разлагается.

Но мама, оказывается, и не думает умирать. Вот она открыла глаза. Пошевелила руками. И заговорила.

– Дайте мне чего-нибудь поесть…

Ей дают поесть. Проходит час-другой, и мама опять просит есть.

Вот и сил прибавилось. Она уже потихоньку передвигается по дому, держась руками за стены. Выходит на завалинку. Опирается о косяки. И ноги держат ее – чудеса да и только!..

Мама уж и по двору бродит. Стоит у печи, готовить обед помогает.

Уже смеется, хотя до болезни смеялась так редко.

Жизнь, совсем было покинувшая ее, вновь вернулась в измученное тело.

Дивится доктор Ганчу, дивится Диоайка, диву даются все и приходят посмотреть на маму: шутка ли – человек вернулся после долгого странствия чуть ли не с того света.

Маму засыпают вопросами, она ничего не может сказать в ответ. Знает, что была больна. Знает, что целыми днями ничего не сознавала. Знает и другое – она никогда не верила, что конец ее близок.

– Ведь у меня дети. И я должна была поправиться, чтоб поднять их. На кого их оставишь? Кто их помоет? Кто обштопает? Пока болела, всякое в голову лезло. Только вот о смерти не подумала ни разу. И вот – смерть про меня тоже забыла. Прошла возле моей постели и не остановилась… Мне кажется, что человек, если он не слишком старый, от болезни только тогда помирает, когда боится смерти, сам думает о ней… Зачем мне было думать о смерти?.. Я думала о жизни. О своей жизни, о жизни детей… Жить так хорошо…

Кожа на ее впалых щеках пожелтела, стала даже изжелта-черной…

Люди пожимают плечами, удивляются и уходят. Скатертью дорога…

Но кажется, мамино исцеление мне не впрок. С некоторых пор мне частенько нездоровится… То болит голова. То тянет руки и ноги. Я ничего не делаю и все же постоянно чувствую усталость. Мне уже ничего не хочется есть. Все время пучит живот, я еле двигаюсь.

Отец взял меня на руки и понес к доктору Ганчу.

– Что с тобой, мальчик? Заболел? Черт возьми! Так и умереть можно!..

Он кладет меня на диванчик, задирает рубашку до шеи. Стучит пальцами по животу. Звук как у барабана. Живот у меня и впрямь раздуло, как барабан.

Ганчу шарит в шкафу и протягивает отцу какие-то порошки.

– Пусть принимает с водой.

Я влезаю отцу на спину, и он несет меня домой. Разводит порошки в горшочке и размешивает, пока вода не становится белой, как известка.

– Пей, Дарие!..





И я пил молочно-белую жидкость. Горько. Меня тошнило. И все-таки я продолжал пить воду, в которой были разведены порошки доктора Ганчу. Но мне становилось все хуже. Послали за бабкой Диоайкой. Она тоже стучала мне по животу, по спине, щупала в паху и под мышками, но так и не уяснила, чем меня пользовать. Меня вывели в сени, усадили на кучу соломы возле очага. Диоайка попросила кусок жести и сделала из нее что-то вроде кастрюли. Прикрепила ее к палке, расщепив у палки конец. Велела отцу спросить в лавке несколько кусочков свинца.

Отец возвратился со свинцом. Диоайка положила свинец в кастрюлю и плавит над огнем.

Передо мной ставят большую миску, полную воды. Диоайка будет лить в нее расплавленный свинец. И по форме, какую он примет, застыв в воде, хочет прочесть, чем меня надобно лечить.

Вот она опрокидывает свинец в миску. Свинец шипит, трескается, здоровая капля расплавленного металла попадает мне на щеку и прилипает. Вот и лекарство. Щека горит от ожога.

Болезнь моя прошла сама собой. Сама собой пришла – как у мамы, – сама и прошла. Черт бы унес эту Диоайку! Не верю я в ее знахарство. Даже мама не верит, но когда человека крепко прихватит, тут он поверит во что угодно.

Церковному служке Флоре Флоакэ приглянулась девушка из соседнего села. Сам он тощ и весь в морщинах. Его гложет чахотка. Он поет на клиросе, и поет красиво. Остер на язык и пишет как никто в селе. Вот бы стать ему писарем! А то ведь беда: девушки считают, что ему вроде уже поздно жениться, догадываются, что он обречен. И не идут за него замуж. Он-де всего-навсего церковный служка, и ничего больше. Деньги зарабатывает, но мало. Может, какая и пошла бы, невзирая на то что должна до времени овдоветь, да только пусть Флоакэ сперва хоть чего-нибудь достигнет. Вот если бы он стал писарем… Но увы! Место писаря уже занято. Хоть здоровьем Джикэ Стэнеску тоже не блещет, но дело исполняет справно. Может, служке суждено проводить писаря в последний путь, а может случиться и наоборот – писарь внесет запись о смерти служки в регистрационную книгу примарни.

Обо всем этом на селе много судили-рядили. В голове служки гвоздем засела мысль: надо бы ускорить смерть писаря, прибегнув к колдовству.

Вечерами он частенько захаживал к Диоайке, советовался.

– Дело трудное, – отвечала ему Диоайка. – До сих пор мне ворожбой никого губить не приходилось. Большой грех людей ворожбой морить, ну да если хорошо заплатишь – сделаю…

Служка отправился в город, взял в банке займ и принес моей крестной обещанные деньги.

Диоайка сотворила колдовской заговор.

Только она и служка знали про эту тайну. По вскоре откуда-то об этом прознало все село. Может, служка проболтался. Диоайка – та как воды в рот набрала. Ни слова из нее не вытянешь, если она не захочет. А уж насчет своих колдовских занятий и подавно – хоть огнем жги.

Возле станции, под горой, раскинулось кладбище; после холеры оно значительно разрослось. У железнодорожного полотна – в каких-нибудь пяти-шести шагах от него – старая деревянная часовня. По преданию, часовню эту вытесали из одного-единственного ствола, привезенного из-за Дуная много лет назад, еще при турках, и ставил ее мастер из-под Плевны.

Зимой крестьяне на санях переехали по льду через замерзший Дунай, перевезли оттуда всю часовенку целиком. Прибыл и мастер, сбил стропила, укрепил крышу. Потом приехал еще один, опять же из-за Дуная, намалевал на досках иконы и развесил по стенам.

Вот и готова церквушка. Помещается в ней человек двадцать – таким маленьким было село в те времена.

Земля под церквушкой осела, и вся она словно стала еще меньше. На ее колокольне свили гнездо совы, по ночам они кричат, рассевшись на телеграфных столбах, тянущихся вдоль железной дороги. Часовенка эта только для мертвых. Когда в селе кто-нибудь умирает, народ вместе со священником провожает покойника в кладбищенскую церквушку. Тут его отпевают. Священник отпевает, а какой-нибудь малец взбирается на колокольню и звонит в колокола. Вспугнутые совы вылетают на свет.

Старые иконы источили черви-древоточцы.

Однажды умер двухмесячный ребенок, от корчей умер – так со сведенными челюстями и в гробу лежал. Повезли его в часовню отпевать. Зажгли свечи. И тут все собравшиеся вздрогнули: у святых не оказалось глаз. Кто-то побывал здесь и ножом выколол святым глаза.

«Кто же мог эдакое учинить?» – задумался поп.

Остались святые без глаз. Люди грешили на Диоайку.

Это Диоайка выколола святым глаза…

Жандарм Никулае Мьелушел вызвал старуху в участок, бил, колотил, пинал ногами, грозился, что свяжет и отправит в город.

Диоайка твердила одно: