Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 134

– Так и не заплачешь, стерва?

Сквозь залитые кровью зубы женщина шепчет:

– Не заплачу. Не видать тебе моих слез. Убей, коли мочи хватит, а плакать не стану…

Мэрин Фоамете снова пинает женщину ногами, норовя угодить под ребра.

Но вот она обмякла. Глаза закатились. Мэрин Фоамете выходит поостынуть. Женщины поднимают Тудорицу с пола и уводят в другую комнату.

Моя брат Штефан, все с тем же куском хлеба в ручке, удивленными глазенками следит за суматохой.

Снова запела волынка, зазвучал кларнет. Заныла скрипка. Опять все закружились в танце. Словно тысяча чертей вселилась в каждого. Кружки с вином переходят из рук в руки.

Посреди хоры, переодевшись в чистую вышитую блузку, накинув на голову желтый платок, вся в синяках, лихо отплясывает Тудорица. Пляшет и кричит:

– Моему сыночку годик сполнился! Дай ему бог здоровья! Сейчас срежем ему вихор… А ну, быстрей! Еще быстрей!

Отец хватает меня за руку.

– Пошли, Дарие!

Но от дверей возвращается и берет братца Штефана на руки. Выходит с ним на улицу. Снимает с себя зипун и заворачивает в него Штефана.

– Идем!

Я шагаю за отцом. Он выпрягает из повозки лошадь и подсаживает меня.

– Держись крепче за гриву!..

Я вцепляюсь лошади в гриву.

Отец усаживается позади меня. Прижимает к себе Штефана. Крепко-крепко.

– Н-н-н-о-о, Буланый!..

И мы втроем, верхом на одной лошади, трогаемся в путь через заросли кукурузы.

Ночь светлая, и тропинку хорошо видно. Лошадь идет шагом. Влажно шлепают по земле копыта.

Штефан заснул у отца на руках. Его суконная кэчула, украшенная петушиным пером, от тряски свалилась с головы наземь.

Мы не стали подбирать ее.

Вихор болтается у Штефана на макушке… Мы срежем его завтра утром, ножницами…

XI

ОСЕННЯЯ ШЕЛКОВИЦА

Позади остались сторожка и даровое угощение. Я оглядываюсь. Освещенные окна, как желтые глаза, едва мигают.

Вот они уж совсем крошечные. Лошадь спускается вниз. Стороной объезжаем хутор, миновали мост через реку. Тот самый, где недавно случилось убийство. Буланый храпит, мотает головой. Должно быть, чует еще запах человеческой крови. Конь, но не мы.

– Крепче держись, Дарие.





– Держусь, тятя…

Отец сжимает в руке уздечку. Плавно несет свои воды темно-синяя река, разлившаяся от осенних дождей. Тонут в ней полуночные звезды и склоненные ивы.

– Как бы и нам туда не ухнуть… – свою мысль я нечаянно произнес вслух.

– Не бойся, – отвечает отец.

Конь успокаивается. Мост уже позади. Услышав нас, заливается лаем рыжая овчарка Ивана Негоажэ. Проснулся маленький братец. Похныкал негромко и замолк. Мерный шаг коня укачал и усыпил его.

Что за люди эти Негоажэ? Явились неведомо откуда… Сам Негоажэ – приземистый, коренастый, смуглый, с усами и красными – сырое мясо – губами. Еще только у Бузиликэ такие же красные губы – красные и толстые, раза в три толще большого пальца. Вся в мужа и жена Негоажэ. Даже бородавки на носу похожие. Близнецы – и те не так похожи друг на друга. Детей у Негоажэ двое, сын и дочь, вылитые родители. Тем и прославились. Домишко у них крошечный – одна горница – и белый, как яйцо, что снаружи, что внутри. В постолах никто на порог не ступит. Лишь в чулках.

Одни говорят, что Негоажэ ведут свой род от турок. «От каких там турок, – возражают другие, – с турками у нас в родстве Улмазы. Через какого-то сапожника. А другой турецкий род – Даудеску из Секары… Эти больше похожи на арапов…»

Вокруг дома у Негоажэ – огромный двор, возделанный как огород.

– И чего эти Негоажэ за огородничество принялись? Только болгары огородничать мастера…

Во дворе Негоажэ вырыл колодец. Берет из него воду и поливает капусту, баклажаны, перец. Вечером выходит с товаром на большую дорогу и торгует. Нет у них ни волов, ни телеги. Всю работу мужик делает одними руками. И никогда не работал на помещика.

– Я работаю только у своего дома, – любит повторять Негоажэ. – И не надо мне никаких хозяев. Никаких…

В воскресенье все семейство Негоажэ, принарядившись в белые как бумага одежды, выходит на улицу, усаживается на скамеечке у калитки. Ни с кем они не знаются. Даже в разговор не вступают. Только когда продают овощи – объявляют цену и торгуются. Между собой объясняются скорее взглядами, точно решили даже на словах экономить. Люди говорят о них по-разному: то по-хорошему, а то и позлословят.

Размышляя об этом семействе, я и не заметил, как мы добрались до дому.

Отец слезает с коня, держа братика на руках. Слезаю и я. Подходят собаки, обнюхивают наши ноги. Отец привязывает коня. Мы входим в дом. Уже далеко за полночь. Голубеет небо. Ветер колышет пожухлые листья и засыхающие ветки. В доме горит лампа.

Съежившись в углу на нарах, мама коротает ночь, которая не приносит ей ни сна, ни облегчения. Она обмоталась своим широким красным поясом – чтобы стянуть кости – и, как всегда, подложила под него на живот ком разных тряпок. У нее внутри пустота, которую она никак не может заткнуть, и от этой пустоты она сохнет и чахнет.

Отец держит братца на руках.

Я спиной закрываю за собой дверь. Дома холодно.

– Дарие, прибавь в лампе свету!

Я подкручиваю колесико фитиля. Пламя разгорается ярче. Мама открывает глаза.

– Сыночек мой!

Ей бы заплакать… Но в иссохших глазах нет слез, в груди нету сил. Она что-то бормочет – не разобрать. Щеки у нее ввалились. Весь лоб избороздили морщины. Лицо желто, как застывший воск, из которого свечники делают свечи.

Когда я научился видеть и осознавать происходящее, я только и делал, что удивлялся. Удивлялся, как это люди говорят слова и понимают друг друга, а коровы, к примеру, только мычат, а птицы щебечут. Удивлялся молчаливости деревьев, травы и чудесно расцвеченных полевых цветов. И еще удивлялся тому, что на селе встречаются два вида людей: оборванцы, которые, лишь стает снег и до поздней осени, когда замерзает земля, ходят босые, и господа, одетые по-людски, даже летом обутые в блестящие башмаки. Мы носили кэчулы, шляпы или вообще ничего. Как придется. А местная чиновная знать расхаживала в длинных сюртуках с блестящими пуговицами и в шляпах с твердыми полями – в котелках.

Мимо нашего дома по нескольку раз в день громыхали поезда – скорые, пассажирские и товарные, длинные-предлинные, что тащились с трудом. Я глядел на людей, ехавших от Дуная в сторону Руши-де-Веде или от Руши-де-Веде к Дунаю в грохочущем поезде, который мчался так быстро, что в него даже из рогатки не попадешь…

Однажды какой-то господин высунул голову из окна вагона. Ветер и сорви с него котелок. Тот покатился по траве. Я бросился и подобрал его. Это была черная шляпа, твердая, как настоящий котелок. Мы сначала по очереди мерили ее. Наши головы входили в нее, как в горшок. Потом мы положили котелок на землю и наступали ногами на его верх. Но шляпа нисколечко не смялась, тогда мы принялись лупить по ней палкой. Шляпа загудела!.. Но хоть бы чуть продавилась или лопнула! Только гудела, как барабан.

Войку, почтальон, подошел и отобрал у нас шляпу. Обтер с нее пыль рукавом куртки и надел на голову. С тех пор и носит. Шляпа на полях повыцвела – и только. Все такая же твердая, невзирая на дожди и снег.

Этот котелок, случайно попавший нам в руки, был первым, который нам удалось пощупать своими руками; а всего в селе таких котелков пять. Носил котелок мой двоюродный брат Никулае Димозел, почтмейстер, Милиарезь, колченогий барин из соседнего села – он иногда показывался и у нас в своем кабриолете. Ходил в котелке и мельник с хутора, Гунэ Изопеску, и иногда и Попеску-Брагадиру, учитель, который учит нас грамоте.

Писарь Стэнеску и мамины братья – Тоне и Лисандру – носили, как все крестьяне и даже более состоятельные люди, мягкие черные шляпы. Тех, кто носит котелок, называют барами, знатью. Но не только их, а и писарей, корчмаря, сборщиков налогов, которые ходят в костюмах немецкого покроя. Однако самым важным барином почитается Герасим Шербу, что прежде занимался изготовлением свечей. Теперь он занимается не только этим.