Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 110 из 134

– Ты боишься потерять Киру?

– Приказчик Андрей к ней пристает…

– Я скажу ему, чтоб отстал.

– Коли не отстанет, то как бы кто не всадил ему ночью кинжал меж лопаток…

– Ты так сильно любишь Киру, что мог бы за нее человека убить?

– Люблю…

– А Кира знает?

– Знает. Оттого ей и нравится меня дразнить. После свадьбы поколочу. Каждый день бить буду…

– За что?

– Небитая жена что мельница неокованная…

– Ты вроде бы говорил, что любишь!

– Вот потому и бить буду…

– Она околдует тебя, чтоб не бил…

– Околдует!.. Это только румыны в колдовство верят, а цыгане нет…

Мы расстаемся. Шумит под ветром поле. Поднимается круглая красная луна.

– Если приказчик Андрей будет приставать к Кире – убью!..

В верхнюю усадьбу не приходят ни письма, ни газеты. И все-таки из уст в уста, от человека к человеку, словно порывом бури или дуновением зефира, до нас доходят самые разные вести. Пленные, бабы и мужики в селе узнали, что за молдовской границей в России фабричные рабочие, солдаты и крестьяне, по горло сытые войной и угнетением, совершили революцию. Поговаривают, что русские войска восстали против царской власти и в самой Молдове, не желая продолжения войны.

– Мы в девятьсот седьмом тоже подымались, – рассказывает солдат Антон Дику из Нижней Молдовы, – пожгли боярские усадьбы, нагнали страху на помещиков и на их челядь. Не вышло дело… Кровью и муками пришлось расплачиваться… Не было меж нас согласья, не сумели одним разом выступить… После того бояре поубивали по селам всех неугодных…

– А у нас, – вступает в разговор солдат Маноле Змеу из Верхней Молдовы, – после восстания и жить и работать еще тяжелей стало, чем прежде… Пришлось сторицей отработать за все, что было порушено за десять дней бунта. Да и что мы порушили-то? Подожгли какие-то стога соломы… А как к усадьбе подходили, войска нас пулями встретили… И все равно это за бунт посчитали. Наш-то мироед корчму в селе держал… Кое-кто захаживал к нему, выпивал, оставлял на его прилавке весь свой заработок, весь заработок на спиртное уходил… Иные обходили корчму стороной, не хотели травиться. Только детей за табаком посылали. Этих помещик давно на заметке держал. И воспользовался случаем. Отомстил. Всех в список занес как главных бунтарей, а вместе с ними и учителя, который уговаривал крестьян не переступать порога корчмы. Ни мужики, ни учитель даже до суда не дожили. Офицеры били их, таскали связанных, окровавленных по селу, потом расстреляли…

– Я тогда еще крепкий мужчина был, когда бунт начали, – словно не в силах удержаться от воспоминаний, начинает Драгомир Трофим, старый солдат из резервистов. – Семнадцать годов прошло… Я тогда ринулся в самый огонь, хорошо все обдумал, крепко надеялся на удачу… Только теперь, только теперь, говорил я себе… Теперь мы разделаемся с боярами… С нашим помещиком мы разделались. Это было в самом начале восстания. Смелый был, не испугался, спрятаться даже не пытался. Ввалились мы на двор всей оравой. Он стоит на балконе и смотрит.





«Чего вы хотите, люди добрые?»

«Земли хотим, это ведь мы ее обрабатываем. Землю давай. Забирай пожитки и вали в город…»

«Это я-то? С какой стати мне уезжать? Здесь мое поместье!..»

«Ты что же, так с поместьем в руках и народился?»

«Скоты, – отвечает, – сами-то на каком свете живете? В стране закон есть».

«Твоим законом только задницу подтирать… Этот закон не крестьянский, помещичий закон…»

А сами к крыльцу теснимся. У помещика в руках охотничье ружье. Он и выстрелил в народ. Двух женщин убил. Одна – моя жена… Не дрогнули мы. Наоборот. Набросились на него, сволокли с крыльца, забили палками. Пришли солдаты с пушками. А мы в лесу сховались… Целую неделю палили пушки. Пока все село не сожгли да не порушили – не смолкали. Потом лес окружили, всех нас похватали… Пять лет после того соль вырубал на каторге…

– Если там, в России, народ революцию до конца доведет, то, наверно, и к нам перекинется, и у нас получше жизнь станет…

– Должны до конца довести. Ведь там и солдаты на их стороне, с оружием… У народа оружие есть, прежняя власть уже пала. Самого царя свергли!..

– Случается, значит, что от войн и троны качаются и царская власть порой рухнуть может…

Пленные сидят на корточках у костра. Жарко. На дворе лето. И все же никто не отходит от огня… У костра не чувствуешь себя одиноким. Когда пылает огонь, кажется, будто бьется живое сердце…

– Что-то сейчас моя Маранда поделывает у нас дома в Добрудже? Оставил ее с четырьмя детьми да с одной плошкой кукурузной муки на дне мешка. И пятый уже на подходе был – мальчик либо девчонка; хотелось бы девочку, мальчиков и так четверо, дай им бог здоровья…

Истратие Хулубу, пленному солдату, никто не ответил. Никто не ведает, что поделывает в далеком добруджийском селе его Маранда, жива она или вместе с детьми погибла в огне разгоревшихся там сражений. Никто не получает вестей из дому. Да впрочем, Истратие Хулуб и не ждет ни от кого ответа. Просто вслух высказал мысль, которая давно грызет и томит душу. Эта же мысль тревожит и всех пленных…

– Нынче ночью приснилось мне, будто спускаюсь я на плоту вниз по Быстрице, у нас, в уезде Нямц. Вот уж и до Тоанче рукой подать, слышно, как вода грохочет. Я весь так и напрягся. Много плотогонов погибло у Тоанче; стоит только управление потерять – разойдутся скрепы и все бревна размечет в пенящемся водовороте. Вынесло меня в водоворот и бросило в пучину. Тут я и проснулся, дыханье перехватило, и сам весь в поту. Наверно, беда к самому порогу дома подбирается…

Я в жизни своей не видел гор. Не видел моря. Одни поля. Да пруд. Да еще Дунай. И мне интересно:

– А у тебя дом прямо в горах, дядя Никита?

– В горах, у края леса. Дом – комната да сени – ветхий уже, от стариков в наследство перешел. Зимой на лесопилке в Пьятре работаю. Летом плоты сплавляю. Жену всю зиму не вижу. Село наше по склону горы разбросано. Дорогу к дому снегом заносит. От одного дома до другого и то не проберешься. Соседи месяцами друг друга не видят. Зверье под самые окна подходит. Унюхают человечий след – и идут прочь, от голода еле ноги волочат. Жена одна с детьми остается. Однажды умер у меня ребенок. Не маленький уже. Зимой дело было. Завернула его жена в мешок и на чердак вынесла, на мороз, значит. Только весной похоронил я его, когда сошел снег и сбежала вода, на самую пасху. Тут я только и смог домой добраться. В городе парнишке одежду купил, постолы. Нарядил его. А вышло, что для могилы обрядил, чтоб в землю уложить. Вот как у нас бывает. Умрет кто зимой, перенесешь его на чердак и дожидаешь весны – тогда уж и гроб делаешь, и с отпеванием на кладбище хоронишь. А заболел – на одного бога вся надежда, лекарства ждать не от кого…

Глядит Никита, как огненные языки пляшут. Молчит. И все тоже молчат, словно каменной плитой придавило душу. Никита заговорил снова:

– Мы – взять хоть меня или других плотогонов – народ лихой, всякий раз головой рискуем, когда вниз по реке сплавляемся. А все же нам легче, чем другим. Коли жить, так уж жить, а помирать – так разом: попал в пучину – и нет тебя. А вот тем, кто выше, в лесу, или у самой вершины поселился, – тем похуже приходится. У них порой даже лачуги нет. Кругом глухой лес, а они в землянках. И всю долгую зиму, даже в самый трескучий мороз, деревья валят. А зима в горах дольше держится, чем в низине. От такой жизни прежде времени в калек превращаются, ноги-руки отмораживают. А еще от дыма слепнут. Дымохода в землянке нет. Дым весь в дверь уходит, через ту же дверь мороз садит. Ляжешь возле очага – с одного боку огнем припекает, а с другого мороз ледяными иглами колет. Ворочаешься во сне по привычке, ровно птица, которую в силки поймали и на вертеле поджаривают… А как стал к работе непригоден – ноги скрутит или еще что, – так и ступай в город милостыню на углу просить. Вот и получается – когда видишь, что другим потяжеле твоего приходится, вроде и приободришься. Зато как подумаешь про тех, кто, себя не утруждая, в роскоши купается, так и хочется взять в руки дубину и разнести все вдребезги… Что ж тут удивительного, ежели на востоке простой народ на господ поднялся? И там невмочь стало гнет терпеть и нищету…