Страница 21 из 34
Спустя некоторое время Шевко разленился совсем, и писарю часто приходилось с материалами на подпись бегать в дом бубличницы. Небрежно взглянув на бумаги, Шевко неизменно спрашивал:
— А нет ли здесь ошибки?
— Есть, только маленькие-маленькие, — знал, что сказать, писарь.
— Смотри, чтобы в дальнейшем и маленьких не было, — поучительно говорил председатель и выводил подпись…
Вскоре Шевко загремел со всех трех должностей. Правда, снимали его весело, под хохот людей и новой власти, дай бог, чтобы каждого из нас, когда придется, а не хуже снимали… Со временем человек примирился, что политическая деятельность тяжеловата для его слишком жизнелюбивого характера, и нашел удовольствие в составлении заявлений или просьб за рюмку бесовской крови. Касаемо разных писаний и питья, он и в дальнейшем оставался непревзойденным во всем уезде…
Чувствуя, что я не схожу с порога, дядя Шевко снова открывает веки, и в его взгляде просыпается любопытство:
— Ты чей будешь?
— Сын Афанасия.
— Да, Афанасия, — рассуждает вслух. — Не со столярского ли угла?
— Угадали.
— Тогда здоров.
— Здоровячка и вам, дядя.
— Ты чего сюда притащился? Может, заявление какое надо написать? — и глаза у дяди становятся такими, словно их помазали смальцем.
— Нет.
— А чего? — у Шевко сразу же уменьшается интерес к моей персоне.
— Тут такое дело, что мне лучше бы не говорить, а вам не слушать.
Дядя Шевко сразу выпрямляется:
— Послушайте, послушаем, что ты проглаголешь.
— Хочу, чтобы мне книгу объяснили.
— Книгу? — мужчина пренебрежительно пожимает утлыми плечами и уже кисло спрашивает: — Что-то не раскумекал?
— Да.
— Значит, не хватило сообразительности?
— Не хватило, — покорно соглашаюсь я.
— Ну покажи эту книженцию, вот мы сейчас и увидим, чем напичкана и чего стоит твоя голова.
Короткими пальцами, в которые врезались прокуренные, круглые, как медные копейки, когти, Шевко разворачивает книгу, затихает, долго вчитывается, удивленно шевелит бровями, в которые тоже понабивались веснушки, а потом спокойно, без единого слова возвращает книгу и прикрывает глаза веками.
Я совсем не ожидал такого и оторопело смотрю на мужика, дальше кашляю, но Шевко и усом не ведет.
— Так что вы мне, дядя, скажете? — наконец решаюсь спросить его.
— Что? А ты еще не ушел отсюда? — удивляются веки, щеки и губы Шевко.
— Нет, еще не ушел.
— Так можешь идти. А скажу я тебе одно, если уж так хочешь: эту книгу читай, когда больше съешь каши. Здесь все дело в каше. Понял?
— Понял.
— Вот и будь здоров, — он снова закрывает глаза, а в углу начинает хохотать сторож. Я сначала ошарашенно смотрю на него, а потом тоже смеюсь, ибо что же мне остается делать? И главное — я замечаю, что и веки Шевко начинают наполняться смехом, но глаза не открывают. Насмеявшись, я подхожу ближе к сторожу и с сочувствием спрашиваю:
— Слышали кумедию?
— От него и не такое услышишь, — добродушно смеется старик. — Никто не угадает, какие шмели гудят в голове мужчины.
— Деда, а дядя Себастьян скоро придут?
— Он сегодня, пожалуй, не придет, потому что целый день гонялся в лесах Кипорового яра за бандитами. И раненого коня от них привел.
— Хорошего?
— Не отвести глаз! Прямо, как у Георгия Победоносца был! Везет же мужику!
— Везет! На него еще ни разу судьба не погрозилась пальцем, — подсмеиваясь, фасонисто переступает порог длинный и гибкий, как торчмя поставленный уж, Юхрим Бабенко. Маленький картузик прикрывает его маленькую голову, в которой негде было разгуляться добрым мыслям. А глаза у Юхрима такие, что у них и смех не может застеклить сокровенной злобы.
— Молчи, смутьян! — сразу топорщатся вид и шевелюра старого.
— Не вижу в этом ни резона, ни политики, ни параграфа. Мы триста лет фактически молчали, нам нужно выговориться за триста лет. Резон исторический? — так же свысока подсмеивается Бабенко, снимает шапку и сдувает с нее невидимую пылинку. — Я вам, дед, каким пунктом не угодил перед генеральной уборкой комбеда?
— Скользкой болтовней.
На подобранных губах Бабенко разорвалась и вновь сомкнулась улыбка.
— Ай-ай-ай, какие вы несовместимые стали в комбеде. Я знаю, что вы со своей метлой, натурально, подчиняетесь Себастьяну, но это не резон, чтобы не иметь о нем своей мысли и соображения ума. И что я сказал? Фактическую справочку: судьба не грозилась на него пальцем.
— Да, смертью, смертью грозилась!
— Это для биографии при новой власти интересно и даже выгодно.
— Да соображаешь ли ты, негодник, что если бы собрать все пули, которые решетили Себастьяна, можно было бы галушек наварить?
— Галушек? — сначала удивляется Бабенко, а потом преспокойно любуется кепкой. — Это еще не факт.
— А что тогда факт? — совсем разозлился старик и тучей двинулся на невозмутимого в своем френче и галифе Бабенко. — Может, то, что ты проколол себе палец, открутился от фронта, еще и инвалидность отхватил и дуришь своими шутовскими соображениями головы бабам.
Смех соскакивает с глаз Бабенко, они округляются, как пуговицы, и уже с ненавистью впиваются в старика:
— Смотрите, чтобы и ваша весьма умная голова не задурилась: метла и для нее найдется.
— За мою голову не горюй — о своей богу молись: хитростью и плутовством теперь не свекуешь. Чего вытаращил глаза? Не ожидал такой параграф?
— А вы знаете, что я селькор? — вырывается у Бабенко, и он так поднимает руки, словно в них держит газету. Но и это не пугает старого.
— Я знаю одно: у тебя не хватило времени стать человеком.
— Это я не стал человеком?
— Ты. И какой ты селькор? У тебя в руках не перо, а лопата копать ямы для хороших людей…
Юхрим хотел чем-то допечь старика, но в это время, пересмеиваясь, зашли обвешанные оружием рослые веселоглазые лесничие Артем и Сергей. В широких, пропахших лесом и ветрами киреях с островерхими, кожей обшитыми капюшонами, лежащими на плечах, они напоминали запорожских рыцарей, перед ними сразу померкла франтоватая одежда Бабенко и сам он стал ничтожным и мелким.
— Что, Юхрим, перчится святая правда? На уловках, видать, не продержишься всю жизнь? То-то и есть, смеются лесничие, а на их плечах покачиваются семь ружей, а на их поясах качаются разные бомбы и гранаты.
— Ого, сколько натрусили добра! — оживают глаза Шевко. — Где разжились на него?
— На хуторах! — лесничие небрежно сбрасывают на пол ружья и начинают безжалостно бросать в угол бомбы и гранаты.
— Что вы делаете!? — ужасается Бабенко, и у него губы становятся белыми, как и их окантовка. — Еще взорвется какая!
— Ну и что, если взорвется? Все равно твоих мудрствований и ухищрений не выбьет из тебя. — Сергей, словно мяч, бросает в угол лимонку, а новоиспеченный селькор, съежившись, зайцем выскакивает из помещения.
За ним дает деру Шевко, но у дверей его хватает могучая Артемова рука и возвращает на прежнее место.
— Подожди, человече добрый, сначала запиши, сколько принесли этого хлама, а потом уж беги.
Страх и мольбы уменьшают и так небольшую фигуру Шевко, а лицо его становится таким, словно на него дыхнула смерть.
— Я еще, ребята, хочу какой-то день пожить.
— Поживешь, поживешь, никуда не денешься, — Сергей для убедительности кладет на стол аршинную бомбу и шельмовато смотрит на Шевко. А тот, вытирая рукой пот со лба, скукоживается в клубок, отодвигается на самый угол стола, торопливо что-то пишет и отдает бумажку Сергею. Сергей нужным образом переворачивает листок и со знанием дела смотрит на него. — Все записал?
— Все, все!
— Теперь, может, посидишь с нами? — Сергей сапогом поправляет ребристую гранату, откатившуюся из угла. — О жизни поговорим.
— Нет, некогда, — Шевко дрожит, глядя на гранату, вмиг выметается, а вдогонку ему раздается раскатистый смех.
Я восторженно смотрю на лесничих, и мне тоже хочется быть таким задорным и так сильно и искренне смеяться, как и они.