Страница 1 из 23
Хантер Томпсон
Страх и отвращение предвыборной гонки — 72
Сэнди, которая выдержала почти год мрачной ссылки в Вашингтоне, округ Колумбия, пока писалась эта книга.
Между идеей и повседневностью… падает тень.
От автора
Над Сан-Франциско встает рассвет: cейчас 6:09 утра. Я слышу первые автобусы под окном моей гостиницы «Сил Рок Инн», здесь, на дальнем конце Джиари-стрит: это конечная остановка автобусного маршрута и конец всего, западный край Америки. От своего стола я вижу в сером утреннем свете темный зубчатый горб Тюленьих скал, возвышающихся над океаном. Почти всю ночь оттуда доносился лай пары сотен морских львов. Отдыхать в этом месте с открытым окном — то же самое, что жить рядом с собачьим питомником. Вчера вечером у нас в комнате оказался огромный параноидальный пудель, и, когда морские львы начали тявкать, эта тупая скотина совершенно слетела с катушек — скуля и визжа, пес носился по номеру, как курица, услышавшая вой волков за окном, прыгал по кроватям, раскидал по полу гранки моей книги, сбросил трубку с телефона, опрокинул бутылки джина и разметал стопки тщательно подобранных фотографий президентской кампании… Справа от печатной машинки, на полу между кроватями, я вижу фото 8 × 10 Фрэнка Манкевича, орущего что-то в телефон на съезде Демократической партии в Майами. Но этот снимок уже никогда не будет опубликован, потому что проклятый пес проделал своими когтями пять больших дыр прямо в груди Фрэнка.
Эта собака больше не войдет в мою комнату. Ее привел редактор, который часов шесть назад ушел с 13 готовыми главами — результатом 55 часов беспрерывного, без еды и сна, сверхскоростного редактирования. Однако иначе было нельзя. Со мной трудно иметь дело, когда речь заходит о сроках. Я приехал в Сан-Франциско, чтобы собрать эту книгу воедино, и они предоставили мне для работы каморку в центре города, в редакции журнала Rolling Stone… Но я испытываю непреодолимое отвращение к работе в редакциях, и, после того как я не показывался там в течение трех или четырех дней, руководство решилоcь на единственно верный шаг: переместило мое рабочее место сюда, в гостиницу «Сил Рок Инн».
Дня три назад они без предупреждения нарисовались у моей двери и загрузили в комнату килограмм 20 припасов: два ящика мексиканского пива, четыре литра джина, дюжину грейпфрутов и такое количество стимуляторов, что их хватило бы, чтобы изменить результаты шести Суперкубков. Также там были большая пишущая машинка «Селектрик», две пачки бумаги, связка дубовых дров и три магнитофона — на случай, если дело дойдет до того, что мне придется надиктовывать текст.
Мы подошли к этой точке где-то на 33-й час, когда у меня наступил писательский ступор и я начал диктовать большие куски книги в микрофон — расхаживая по комнате, привязанный к пятиметровому шнуру, и говоря все, что придет в голову. Когда пленка заканчивалась, редактор вырывал ее из магнитофона и бросал в сумку… И каждые 12 часов или около того приходил курьер, чтобы забрать записанное и отвезти в редакцию, где кто-то — не знаю, кто — расшифровывал запись, перепечатывал ее и отправлял прямо в типографию в Рино.
Это явно удобный способ заканчивать работу, потому что таким образом была написана вся оставшаяся часть книги. С декабря 1971-го по январь 1973-го — в барах аэропортов, ночных кафешках и тоскливых гостиничных номерах по всей стране — в этой нестройной сумбурной саге едва ли есть абзац, который не был бы написан в последнюю минуту, в неистовстве и с зубовным скрежетом. Мне никогда не хватало времени. Каждый срок был критическим. Вокруг меня было полно опытных профессионалов, журналистов, которым приходилось сдавать работу куда чаще, чем мне, но я никогда не мог следовать их примеру. Например, Билл Грейдер из Washington Post или Джим Нотон из New York Times должны были выдавать на-гора длинные и подробные репортажи каждый день, в то время как у меня дедлайн наступал раз в две недели, но ни тот ни другой, казалось, никогда не спешили и еще время от времени утешали меня и сочувствовали, что мне приходится работать под таким давлением.
Любой психоаналитик, получающий 100 долларов в час, мог бы, вероятно, за какие-то 13–14 сеансов разъяснить мне, в чем моя проблема, но у меня нет на это времени. Без сомнения, с этим глубинным дефектом личности надо что-то делать, хотя, может, проблема в каких-нибудь кровеносных сосудах, ведущих к шишковидной железе… А возможно, это что-то вроде того инстинкта, который заставляет зайца ждать до последней секунды, а потом бросаться через дорогу прямо перед несущимся автомобилем.
Люди, думающие, что что-то понимают в зайцах, скажут вам: ими движут страх, глупость и безумие. Но я провел много времени в заячьем краю и знаю, что большинство из них ведут довольно скучную жизнь. Им просто осточертевает есть, трахаться, спать и время от времени прыгать вокруг кустов… Неудивительно, что некоторых из них вдруг тянет на острые ощущения. Должно быть, они ощущают мощный выброс адреналина, когда сидят, сжавшись в комочек, на обочине дороги и ждут приближения слепящих фар, чтобы в последний момент рвануть из кустов и в доли секунды перемахнуть через дорогу всего в нескольких сантиметрах от несущихся на них колес.
Почему бы и нет? Все, что вызывает выброс адреналина, мощный, как разряд в 440 вольт, полученный в медной ванне, развивает быстроту реакции и очищает сосуды от холестерина… Но перебор с адреналином губителен для нервной системы, как и перебор с электрошоковой терапией для мозга: в конце концов, вы становитесь адреналиновым наркоманом.
Если зайца беспрестанно тянет перебегать дорогу, то это всего лишь вопрос времени, когда его раздавят в лепешку. А когда журналист превращается в наркомана от политики, он рано или поздно начинает нести околесицу и писать что-то невразумительное о том, что только Человек, Который Был Там, может это понять.
Некоторые эпизоды книги не поймет никто, кроме тех, кто принимал во всем этом участие. У политики есть собственный язык, и зачастую он настолько сложен, что больше похож на шифр. Поэтому главный секрет политической журналистики заключается в умении перевести все это на нормальный язык, т. е. придать смысл всей той бредятине, которую будут скидывать вам даже ваши друзья, и при этом не перекрыть себе доступ к информации, благодаря которому вы можете работать. В этом смысле освещение президентской кампании мало чем отличается от освещения деятельности новоизбранного окружного прокурора, который сделал предвыборное обещание «расправиться с организованной преступностью». В обоих случаях вы обретаете нежданных друзей по обе стороны и, для того чтобы защитить их — и сохранить в качестве источников информации, — должны либо не упоминать, откуда вы что-то узнали, либо просто держать свои знания при себе.
Это был один из тех барьеров, которые я попытался обойти, когда переехал в Вашингтон и начал освещать президентскую кампанию 1972 года. Вначале я считал, что такого понятия, как «не для печати», не существует. Главная причина несостоятельности и ущербности политической журналистики в Америке кроется в том, что «за закрытыми дверями» между политиками и журналистами неизбежно возникают личные отношения — в Вашингтоне или где-либо еще, где они вынуждены общаться ежедневно. Если профессиональные противники могут в считаные часы стать приятелями-собутыльниками, то они перестают обращать внимание на «небольшие нарушения» правил и ни одна из сторон не воспринимает их всерьез. А в тех редких случаях, когда эти «небольшие нарушения» вдруг становятся большими, и те и другие впадают в панику.
Классическим примером этого синдрома стало «дело Иглтона». Половина политических журналистов в Сент-Луисе и по крайней мере дюжина в пресс-корпусе Вашингтона знали Иглтона как пьяницу с целым букетом психических расстройств, но никто из них никогда не писал об этом, а те немногие, кто позволял себе сказать что-то в частном разговоре, мигом заткнулись, стоило сотрудникам Макговерна начать наводить справки в тот роковой четверг в Майами. Ведь любой вашингтонский политический репортер, который лишает сенатора шансов стать вице-президентом, может сразу начинать искать другие темы для освещения, потому что на Капитолийском холме его имя будет смешано с грязью.