Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 143



Став заводчиком, Виктор Степанович не обошел своим вниманием рабочий вопрос. От него нельзя было уйти в двадцатом веке. Сметные соображения, политика цен приводили к основному вопросу — сколько платить рабочему. Стачка стала словом, которое замечаешь в газете, даже если оно набрано петитом. Колебания Виктора Степановича между приятно-либеральной и «твердой» политикой по отношению к рабочим завода не были мучительны. Виктору Степановичу понравился рассказ об одном южном табачном фабриканте, который ходил в гости к рабочим и спрашивал:

— Послушайте, друзья, все требуют прибавки. Почему вы не требуете?

В особняк фабриканта приходила делегация. Хозяин поил делегатов душистым чаем и легко соглашался на незначительную, заранее обдуманную прибавку. Одновременно отпускные цены на табак поднимались на полкопейки. В этой простой возможности, которую позволяла деловая конъюнктура того времени, таился секрет поведения фабриканта. Как проценты, накапливалась добрая слава, голоса в Думу, в муниципалитет, страховка от стачек.

Колебания Бугоровского разрешились в сторону либерализма. Он говорил об этом много, хорошо и убедительно. Откладывал на пальцах: спокойнее — это раз, приятнее — это два, репутация — это три и, наконец, связи с либерально настроенными людьми и организациями, становившимися настоящими хозяевами российского делового мира.

При фабрике была построена небольшая больница, создана больничная касса, и даже был сооружен за городом дом для сорока отдыхающих рабочих вредных цехов.

Получив большой казенный заказ, Виктор Степанович устроил в заводском зале елку для детей рабочих. Мальчики получили костюмчики, рубашонки, шапки или сапожки. Девочки — платья, чулки и туфли. Виктор Степанович уехал с торжества совершенно растроганный самим собой. Сметные соображения позволяли щекотать сердце подобными расходами, не превышающими трехзначной цифры, и Бугоровскому понравилась мысль быть не таким, как все заводчики. Он решил, что не сказал еще свое последнее слово.

Имя Форда поднималось в те дни над Америкой в ореоле эффектной новизны и деловой оригинальности, не обнаруживая пока еще акулий оскал потогонной системы. Как-нибудь он освободится от обычных хлопот и крепко поразмыслит над этим.

Но для «как-нибудь» не было специального дня в календаре, и «поразмыслить» никак не удавалось.

Как же был поражен Виктор Степанович, когда события двенадцатого года на Выборгской сбросили его в одну кучу с другими хозяевами. Его завод присоединился к стачке металлистов «из солидарности».

Виктор Степанович возненавидел это слово.

— У меня как у Христа за пазухой, а они бастуют «из солидарности» с какими-то кузнецами и ниточницами, которых действительно держат впроголодь. Я-то тут при чем? Солидарность? Даже слово не русское. Совсем не мужицкое слово.

Он говорил с рабочими тоном обиженного гимназиста и закончил выкриком:

— Я не верю, что так ведут себя мои рабочие. Среди вас — кучка беспокойных голов, я выброшу их за ворота. Они не заслужили ничего иного…

Из задних рядов раздался пустоватый от долгого кашля бас:

— Твоих рабочих нет — еще не наплодил…

Бугоровский повернулся и быстрым нервным шагом поспешил к коляске. Это был дипломатический разрыв. Пристав поддержал миллионера за локоть.

— Выловим, Виктор Степанович, — прошептал он, — не беспокойтесь.

Война словно подхлестнула завод. Он заработал в три смены. Часть больницы отошла под лазарет имени Марии Матвеевны. Приносились и другие внушительные жертвы — все для победы…

Когда зашатался русский рубль и капиталы стали уходить за границу, Бугоровский перевел на Стокгольм миллион, страхуя семью на крайний случай, а сам решил держаться до конца. Еще далеко не все было потеряно, а удача сулила необычайные барыши и политическое влияние. Он чувствовал себя так, как в дни своего генерального боя на бирже. Опять летели роковые дни, но их было не пять, их было много — и нервы едва выдерживали.



Первый страшный день наступил летом тысяча девятьсот семнадцатого года, когда рабочие, не соглашаясь приносить все новые и новые жертвы на алтарь войны, решительно потребовали надбавки в сто процентов на дороговизну.

Но и это еще можно было выдержать, подняв отпускные цены. Когда же в первые дни после Октября рабочие самовольно развезли по квартирам запас фабричных дров, заготовленных для высших служащих, Виктор Степанович почувствовал, что у себя на заводе он больше не хозяин.

Он пытался отнестись легко к напастям и убыткам, но это не получалось. Летели не листы и даже не ветки — дерево рубили под корень… Виктор Степанович сказал жене, что его убивают не потери, но черная людская несправедливость. Сказав, он сразу и накрепко поверил в это, и желчь разлилась неудержимым потоком по всему его существу.

Если бы у врагов Бугоровского было одно лицо, он выпустил бы в него все шесть зарядов бельгийского браунинга, который лежал в его письменном столе рядом с орденом Станислава, полученным за устройство лазарета. Он сделал бы это в полном сознании своей правоты и, может быть, даже человеческого долга.

Глава VII 

ПЫЛЬ

Настя Черных уехала из Докукина тринадцатилетним подростком со светлой косичкой и выдающимися коленями. Ехала она сразу на место к богатой барыне, которая приглядела ее в деревне за необычайную белизну зубов и чистоту рук, и деревенские подруги завидовали ей.

В генеральской квартире на Крюковом канале было много порядка и еще больше работы. Подгорничной полагалось вставать до света, без шума, чтоб никого разбудить, мести полы, мыть подоконники, наливать воду в вазоны, чистить обувь, пересматривать верхнее платье в передней — нет ли уличных пятен и брызг, мыть тряпки, вытирать пыль с больших небьющихся предметов. В семь утра с пучком перьев шла по парадным комнатам старшая горничная Соня. Она смахивала пыль с зеркал, с фарфора и безделушек, занимавших каминные доски, французские горки, столики маркетри и японские этажерки. Когда вставали хозяева, Настя принималась за уборку спален. Вечерами она сидела за букварем, подаренным ей генеральской дочерью Надеждой, воспылавшей вдруг просветительской страстью.

Соня ходила в белой наколке, и щеки ее полыхали румянцем. То сдержанная и задумчивая, то шумная, раздражительная, она твердила на кухне:

— Страсть какая я нервная! — и притоптывала каблучком.

Однажды генерал в мягких туфлях прошел по залу. Соня не слышала генеральских шагов, испугалась, ахнула, уронила дорогую гарднеровскую пепельницу, но поймала ее на лету.

— Тебе, Соня, замуж надо, — сказал, останавливаясь, генерал. Он посмотрел на девушку дольше, чем обычно, и двинулся дальше, насвистывая полковой марш.

Яркий Сонин румянец перешел в багровый.

И, по стечению роковых обстоятельств, в ту же ночь Соня переночевала в комнате приехавшего на побывку юнкера Владимира, генеральского сына.

Генеральшино око было недремлюще и зорко. Она установила не только то, что сын ее, которого она, конечно, не почитала невинным ребенком, затащил к себе насильно, порвав кофточку и лиф, горничную, а также и то обстоятельство, что Соня пришла к нему девушкой. Барыня долго терзалась, не зная, как поступить. Это было лучше, чем если бы юнкер шатался по бог знает каким домам и притонам. Но все-таки это был непорядок. К вечеру барыня поехала в Гостиный двор и привезла Соне материал на платье, перчатки, душистое мыло и дешевый одеколон. Соне суждено было в этот день наливаться румянцем. Она поцеловала сухую руку барыни с дочерним чувством и всю ночь проплакала.

В ту пору Насте было уже семнадцать лет. Соня иногда тянула за ухо подгорничную, но у себя в комнате кормила леденцами и рассказывала сны, от которых у Насти в памяти ничего не оставалось, кроме черных кругов, оранжевых подсолнечников и машущих огненными крыльями птиц.

Когда Владимир вернулся в училище, барыня, переоценив положение, решила расстаться с Соней до каких-либо осложнений и вежливо отказала девушке от места. Соня притихла, опять преданно поцеловала генеральше руку и ушла в тот же вечер, собрав вещички в черный шелковистый узел. Покорность девушки смутила барыню. Она даже не пересмотрела вещи горничной, заменив этот обязательный акт порядка беглым обзором столового и носильного имущества.