Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 10



Семьдесят шагов. Семьдесят шагов. Семьдесят шагов.

Если будет нужно, то они пройдут и по воде аки посуху, если прикажет «маленький капрал». Британцам очень повезло, что молодой русский император совершил глупость, поссорившись с Наполеоном. Но после того, как Император высечет мальчишку на главной площади Москвы, после того, как образумит его и тот снова поймет, что только в союзе с Францией Россия может уцелеть, — вот тогда две империи доберутся-таки до британцев, перепрыгнув пролив или прошагав вместе по суше до Индии…

Семьдесят шагов в минуту. Семьдесят чертовых шагов в минуту. Вода из манерок уже выпита, а проклятые маркитанты шляются где попало, снуют по округе, расхватывая что плохо лежит и отбирая то, что хозяева хотели оставить для себя. А что поделаешь? Это война! Русские сами виноваты, пусть благодарят своего царя Александра за эту войну. И плевать, что места тут пока дикие и бедные, скоро, очень скоро — крупные города, столицы. Москва и Петербург, вот там… вот там каждый станет богачом. И в ранцах будут лежать не гетры, чулки и рубашки, а золото, меха, драгоценные камни… Все будет прекрасно, нужно только не дать уйти сбегающей русской армии, трусливо уклоняющейся от боя. Догнать, вцепиться в холку, заставить развернуться и дать бой, решающее сражение.

Для этого нужно делать все те же семьдесят шагов в минуту, час за часом, день за днем, месяц за месяцем…

— Мы так до вечера простоим, — сказал поляк. Молодой голос, лет так на семнадцать-восемнадцать.

И ответил ему тоже молодой, чуть постарше, лет двадцати с небольшим, но молодой:

— Можно попытаться проехать через лес, по тропе.

— Телега увязнет, — возразил первый.

— Вытолкаем, — сказал второй. — В крайнем случае заставим московитов работать.

— Ладно, давай попробуем, — согласился первый.

Телега дернулась, подалась назад, потом стала разворачиваться, зацепилась за что-то колесом, вызвав взрыв ругани у третьего поляка, постарше, значительно старше первых двух. Щелкнул кнут, лошадь обиженно заржала, телега развернулась и поехала.

Он открыл глаза. Столько времени лежал зажмурившись, а тут вдруг взял и открыл. Веки поднялись — выполнили команду, и он увидел небо над собой, в обрамлении сосновых веток, ярко-голубое, инкрустированное зеленью.

Он видит. Он может управлять этим телом. Он даже может открыть рот и выдохнуть — захрипеть пересохшим горлом, облизать запекшиеся губы. И даже смог приподнять голову. Напряг мышцы спины, шеи и рывком поднял голову. Это оказалось нетрудно, тело подчинялось охотно, без сомнений и пауз. Он опустил голову, почувствовал, как под затылком зашуршала солома, снова поднял голову. Снова опустил. Закрыл глаза, полежал с минуту, с ужасом думая, что на этот раз может не получиться…

Но получилось. Он открыл глаза, увидел, как белка рыжей полоской перемахнула через дорогу с одного дерева на другое. Зажмурил один глаз, открыл, потом зажмурил второй. Скосил глаза, сведя их к переносице, — все работало. Глаза видели, веки поднимались и опускались, язык ощупал нёбо и зубы — ровные зубы, без следов вмешательства стоматолога.

Он вдруг сообразил, что это чужие зубы, у него… в его рту четыре зуба были запломбированы, а эти зубы совершенно целые. Если этими зубами прикусить губу, то можно почувствовать легкую боль. И еще, оказывается, можно повернуть голову набок. Вправо.

Мимо телеги проплывали деревья. Сосны. Подлеска почти не было, только серые, кверху переходящие в оранжевые стволы деревьев, земля, покрытая плотным слоем прошлогодней хвои.

Телегу тряхнуло, пожилой поляк снова выругался и сказал, что если Стась не будет следить за дорогой, то телега сломается и тащить ее на себе будет этот лайдак вместе со своим братом.

Почему же совершенно не чувствуются руки? Почему он не может пошевелить руками… и ногами тоже?

Он попытался согнуть ноги в коленях, ему даже показалось, что вот сейчас, через мгновение, все получится, он чувствовал мышцы ног, чувствовал, как они напряглись, но словно какая-то тяжесть лежала на его ногах.

— Проклятье, — пробормотал он.

— О! — удивленно вскрикнул кто-то рядом с ним. — Вы очнулись?



— Да, — сказал он.

И обрадовался, что слово вылетело из его горла: он может говорить! Он может говорить.

— Да, я пришел в себя…

— С чем вас и поздравляю, — произнес голос слева. — А то мне это путешествие в одиночестве стало несколько надоедать. Разрешите представиться: ротмистр Изюмского полка Чуев, Алексей Платонович. С кем имею честь делить эту карету?

— Сергей Петрович Трубецкой-первый, подпоручик.

— Лейб-гвардеец, надо полагать? — осведомился ротмистр. — Семеновец? Преображенец?

— Семеновский полк, — сказал Трубецкой, немного замешкавшись.

Нужно привыкать. Нужно отвечать на такие вопросы быстро и без запинки. Офицер скорее забудет имя матери, чем наименование своего полка.

— Князь? — Судя по тону, вопрос был риторическим, вряд ли кто-то в России мог не знать княжеский род Трубецких.

— Князь.

— И поди ж ты, свела судьба! — с деланым восхищением воскликнул ротмистр. — Вот уж не думал, что сведу знакомство с князем, можно сказать, накоротке. Как же вас угораздило?

Первый допрос, подумал Трубецкой. Сколько их еще будет впереди, невинных вопросов, дружеские требования рассказать, что же все-таки произошло восемнадцатого июня тысяча восемьсот двенадцатого года с подпоручиком Семеновского полка князем Сержем Трубецким? И кто-то непременно ввернет, что, наверное, Серж как начал праздновать свое подпоручество и приведение к присяге шестнадцатого, так и не смог просохнуть, отправился вслед за Бахусом на розыски добавки, да и попал в силки…

— Не знаю, — сказал Трубецкой. — Не помню совершенно.

— Как это — не помните, батенька? Совсем ничего не помните?

— Жизнь свою помню, но смутно. А вот последние дни, от Вильно и до этого места — очень плохо. Почти ничего. Помню, что шестнадцатого июня меня, Глазенапа, Фенша-второго и Мусина-Пушкина привел к присяге полковник Набоков в связи с произведением из прапорщиков в подпоручики… И то — помню, что произвел, но совершенно не помню — как и где.

— Вот в это верю. Это бывает. У меня знакомец под Рущуком как получил поручика… засиделся в корнетах, долго ждал, да все очередь его не подходила, а как получил, так запил, бедняга, на радостях, так запил, что и не помнил ничего — ни как Анну получил, ни как штабс-ротмистра. Утром встанет, бывало, примет стакан хлебного вина — да на коня, да подвиги совершать, с собой манерку возил и вместо еды и питья к ней прикладывался, к вечеру его с коня снимали, наливали стакан, да спать. А с утра — сызнова. Если бы его не ранили да в госпиталь не положили, а там лекаря — звери, пить не дали, накрепко запретили! Он протрезвел — глядь, а ему еще и Георгия четвертого класса за взятую басурманскую батарею прямо в койку принесли. Очень убивался, бедняга, что сам ничего не помнит. А вы как, князь, точно подвига никакого в беспамятстве не совершили?

Трубецкой наконец повернул голову влево и оказался лицом к лицу с ротмистром. Светлые вьющиеся густые усы, сросшиеся с пышными бакенбардами, смеющиеся светло-серые глаза. Во всяком случае, светло-серым был правый глаз, о цвете левого можно было только догадываться — он заплыл, превратился в щелочку, багрово-черный синяк красовался на всей почти левой половине лица.

— А вы, я смотрю, в битве поучаствовали, — сказал Трубецкой. — На поле брани или в дружеской компании гусар?

— Вы про украшение мое? Так и не то, и не другое. Вот поверите — до слез обидно, как вспомню. Сколько раз в атаку ходил, хоть на пехоту, хоть под картечь, а тут так опростоволосился. И ведь чего трудного? Отправился в разведку да и решил заехать в поместье к одному здешнему пану. Душевный такой поляк, гостеприимный, хлебосольный. А русский патриот какой, все тосты за императора российского поднимал да за доблестных воинов его армии! Ну как было не заехать, чтобы парой слов переброситься…