Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 191 из 220

«24 (12) февраля

Я получил ваше горестное письмо с убийственным известием, милая, добрая маменька, и до сих пор не могу опомниться!.. Милый, светлый Пушкин, тебя нет!.. Я плачу с Россией, плачу с друзьями его, плачу с несчастными жертвами (виноватыми или нет) ужасного происшествия. Поздравьте от меня петербургское общество, маменька, оно сработало славное дело: пошлыми сплетнями, низкою завистию к гению и к красоте оно довело драму, им сочиненную, к развязке; поздравьте его, оно того стоит. Бедная Россия! Одна звезда за другою гаснет на твоем пустынном небе, и напрасно смотрим, не зажигается ли заря на востоке — темно!

Как пишу вам эти строки, слезы капают из глаз — мне грустно, неизъяснимо грустно. Я не свидетель того, что теперь происходит у вас, но сердце замирает при мысли de la masse de désespoir qui déchire en ce moment le coeur de quelquesuns.3 Пушкин — это высокое создание, оставил мир, в котором он не был счастлив, возвратился в отчизну всего прекрасного; жалки мы, которые его оплакиваем, которые лишились того, который украшал наш круг своим присутствием, наше отечество своею славою, который озарял нас всех отблеском своего света. Нельзя и грешно искать виноватых в несчастных..., бедная, бедная Наталья Николаевна! Сердце заливается кровью при мысли о ней. Милая маменька, я уверен, что вы ее не оставили. Сидя за столом у Смирновых, мне вручили ваше письмо, я переменился в лице, потому что только четыре дня тому назад, что получил последнее, но, увидя вашу руку и милой Сонюшки, успокоился; прочел, вскрикнул и сообщил Смирновым. Александра Осиповна горько плакала. Вечером собрались у них Соболевский, Платонов (cet homme que vous n’aimez pas, cet homme qui lait parade d’une stoique insensibilité a pleuré en dévorant ses larmes, когда я показал ему ваше письмо) et remplis du essentiment de l’amitié ils ont prononcé des anathèmes impitoyables...4 Бог им прости, я нс мог им вторить ни сердцем, ни словами; спорил и ушел, потому что мне стало неприятно, и я уверен, что, если бы великий покойник нас мог слышать, он поблагодарил бы меня; он же сказал: «Что бы ни случилось, ты ни в чем не виновата...». Да будет по словам его. Я не знаю, что сказать о Дантесе... Если правда, что он после свадьбы продолжал говорить о любви Наталье Николаевне, то il est jugé,5 но я не могу и не хочу верить. Не думают ли о памятнике? Скажите брату Саше, что я ожидаю от него письма, он, как мужчина, мог многое слышать, пусть не поленится. Неужели не откроется змея, написавшая безымянные письма, и клеймо всеобщего презрения не приложится к лицу злодея и не прогонит его на край света. Божеское правосудие должно бы открыть его, и мне кажется, что я бы с наслаждением согласился быть его орудием» (Стар. и нов., кн. XVII, с. 291-293).

В приписке к этому письму, сделанной 25/13 февраля, Андрей Карамзин опять пишет о Пушкине:

«Сейчас выходит из комнаты Соболевский. Ему пришла в голову хорошая мысль: он предлагает открыть по России подписку для детей Пушкина и оставлять проценты с капиталом до замужества дочерей и до полного возраста сына. Он будет об этом сам писать Жуковскому» (там же, с. 293).

«28 (16) февраля

Как я вам благодарен, милая и добрая маменька, и тебе, ma chère Sophie,6 за письмо, полученное сегодня. Я очень желал, но не смел надеяться получить его, потому что это более, нежели сколько было обещано. Но вы знали, что, отчужденный от родины пространством, я не чужд ее печалям и радостям и что с тех пор, как роковое известие достигло меня и русскую братию в Париже, наши сердца и взоры с тоскою устремились на великого покойника и мы жадно ожидали подробностей. Если что может здесь утешить друга отечества и друга Пушкина, так это всеобщее сочувствие, возбужденное его смертию; оно тронуло и обрадовало меня до слез! Не всё же у нас умерло, не всё же холодно и бесчувственно! Есть струны звучные даже и в петербургском народе! Милые, добрые мои сограждане, как я люблю вас! Но с другой стороны то, что сестра мне пишет о суждениях хорошего общества, высшего круга, гостинной аристократии (черт знает, как эту сволочь назвать), меня нимало не удивило; оно выдержало свой характер: убийца бранит свою жертву — это должно быть так, это в порядке вещей. Que d’Antès trouve des défenseurs,7 по-моему, это справедливо; я первый с чистою совестью и с слезою в глазах о Пушкине протяну ему руку: он вел себя честным и благородным человеком — по крайней мере, так мне кажется, mais que Pouchkine trouve des accusateurs acharnès... les misérables!..8 Быстро переменялись чувства в душе моей при чтении вашего письма, желчь и досада наполнили ее при известии, что в церковь впускали по билетам только la haute société.9 Ее-то зачем? Разве Пушкин принадлежал ей? С тех пор, как он попал в ее тлетворную атмосферу, его гению стало душно, он замолк... méco

Хвала царю за то, что он не отстал от своих; он показал себя молодцом — нечего сказать!

Дай бог, чтоб не было строгих наказаний! Зачем вы мне ничего не говорите о Дантесе и бедной жене его?» (там же, с. 249-295).

В приписке к этому письму, сделанной 1 марта/17 февраля, Андрей Карамзин пишет:

«В воскресенье после обедни отслужили мы панихиду Пушкину. Священник обрадовался, когда узнал, что я Карамзин, сын Николая Михайловича, но скоро разочаровал меня наивно-глупым размышлением: я объявил ему о нашем горе: „Александр Серг<еевич> Пушкин убит на дуэли!“ — „Как же это можно-с, ведь дуэли запрещены-с!!!“» (там же, с. 296).

В другой приписке, сделанной 2 марта/18 февраля:

«Прочитав первую страницу этого письма, которую написал я сгоряча, мне стало было совестно, что я так напал на бонтонное петербургское общество, но теперь, после письма Аркадия Россет к сестре его <Смирновой>, я не только мысленно повторяю всё сказанное мною, но мне еще кажется мало. Как вспомню, так злость и негодование разбирают, тем более, что и здесь есть хорошие образчики. Так, например, Медем, член нашего немецкого посольства, чуть не выцарапал глаза Смирнову за то, что он назвал Пушкина l’hómme le plus marquant en Russie,12 и прибавил: «Pouschkine a fait de jolis vers, c’est vrai, mais sa popularité ne lui est venue que de ses satires contre le gouvernement!».13 Жаль, что он не сказал этого мне; я бы осадил ревельскую селедку! Уж эти немцы безотечественные, непричастные русской славе и русским чувствам, долго ли им хмелиться на чужом пиру? Как ни сойдемся, всё говорим про одно, и разойдемся, грустные и сердитые на Петербург!

Я думаю, что я к добру теперь не в Петребурге, где бы я перессорился со всеми, а может быть, пошло бы и далее, vous savez, chère maman, que la modération, le sang-froid et moi n’avons jamais passé par la même porte,14 а я и здесь все эти дни не в своей тарелке. Это происшествие и в Париже произвело действие: дня два или три после вашего письма было напечатано известие во всех журналах, а сегодня в «Journal des débats» прочел я une notice sur Pouschkine,15 очень порядочно и верно написанную. Вчера оставил я карточку d’Archiac, которого не застал дома (он мне сегодня поутру прислал «Онегина» с вашей запиской, милая маменька; за то и другое целую нежно ваши ручки), был... у Mme Ancelot... Она мне объявила, что d’Archiac ее приятель и что я встречу его у ней в субботу, что и остановило мои преследования. Вечером... пришел Соболевский и просидел и проболтал со мною до половины третьего всё про тот же предмет, так что очень пора на покой... Сегодня утром читал я «Онегина», и иногда невольная слеза капала из глаз — так живо напоминали иные стихи этой прелестной поэмы Пушкина... У Смирновых обедал Гоголь: трогательно и жалко смотреть, как на этого человека подействовало известие о смерти Пушкина. Он совсем с тех пор не свой, бросил то, что писал, и с тоской думает о возвращении в Петербург, который опустел для него» (там же, с. 297-299).