Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 34



Ты сидишь рядом, но ты восторженно чужая, как подарок в целлофане.

Модного поэта просят: «Ах, рваните чегото этакого! Поближе к жизни, не от мира сего... чтобы модерново...»

Поэт подымается (вернее, опускается, как

спускают трап с вертолета). Голос его

странен, как бы антимирен ему.

МОЛИТВА

Матерь Владимирская, единственная,

первой молитвой – молитвой последнею –

я умоляю –

стань нашей посредницей.

Неумолимы зрачки Ее льдистые.

Я не кощунствую – просто нет силы.

Жизнь забери и успехи минутные,

наихрустальнейший голос в России –

мне ни к чему это!

Видишь – лежу – почернел, как кикимора.

Все безысходно...

Осталось одно лишь –

грохнись ей в ноги,

Матерь Владимирская,

может, умолишь, может, умолишь...

Читая, он запрокидывает лицо. И на его

белом лице, как на тарелке, горел нос,

точно болгарский перец.

Все кричат: «Браво! Этот лучше всех. Ну и

тостик!» Слово берет следующий поэт.

Он пьян вдребезину. Он свисает с потолка вниз головой и просыхает, как

полотенце. Только несколько слов можно разобрать из его бормотанья:

– Заонежье. Тает теплоход.

Дай мне погрузиться в твое озеро.

До сих пор вся жизнь моя –

Предозье.

Не дай бог – в Заозье занесет...

Все замолкают.

Слово берет тамада Ъ.

Он раскачивается вниз головой, как длинный маятник. «Тост за новорожденную». Голос его, как из репродуктора,

разносится с потолка ресторана. «За ее

новое рождение, и я, как крестный...

Да, а как зовут новорожденную?» (Никто не знает.)

Как это все напоминает что-то! И под этим

подвешенным миром внизу расположился второй, наоборотный, со своим поэтом, со своим тамадой Ъ. Они едва не

касаются затылками друг друга, симметричные, как песочные часы. Но что

это? Где я? В каком идиотском измерении? Что это за потолочно-зеркальная

реальность?! Что за наоборотная страна?!

Ты-то как попала сюда?

Еще мгновение, и все сорвется вниз, вдребезги, как капли с карниза!

Надо что-то делать, разморозить тебя, разбить это зеркало, вернуть тебя в твой

мир, твою страну, страну естественности, чувства – где ольха, теплоходы,

где доброе зеркало Онежского озера...

Помнишь?..

Задумавшись, я машинально глотаю бутерброд с кетовой икрой.



Но почему висящий напротив, как окорок,

периферийный классик с ужасом смотрит на мой желудок? Боже, ведь я-то

невидим, а бутерброд реален! Он передвигается по мне, как красный джемпер

в лифте.

Классик что-то шепчет соседу.

Слух моментально пронизывает головы,

как бусы на нитке.

Красные змеи языков ввинчиваются в уши

соседей. Все глядят на бутерброд.

«А нас килькой кормят!» – вопит классик.

Надо спрятаться! Ведь если они обнаружат

меня, кто же выручит тебя, кто же разобьет зеркало?!

Я выпрыгиваю из-за стола и ложусь на

красную дорожку пола. Рядом со мной,

за стулом, стоит пара туфелек. Они, видимо, жмут кому-то. Левая припала к

правой. (Как все напоминает что-то!)

Тебя просят спеть...

Начинаются танцы. Первая пара с хрустом

проносится по мне. Подошвы! Подошвы! Почему все ботинки с подковами?

Рядом кто-то с хрустом давит по туфелькам. Чьи-то каблучки, подобно

швейной машинке, прошивают мне кожу

на лице. Только бы не в глаза!..

Я вспоминаю все. Я начинаю понимать все.

Роботы! Роботы! Роботы!

Как ты, милая, снишься!

«Так как же зовут новорожденную?» –

надрывается тамада.

«Зоя! – ору я. – Зоя!»

А может, ее называют Оза?

1965

Плач по двум нерожденным поэмам

Аминь.

Убил я поэму. Убил, не родивши. К Харонам!

Хороним.

Хороним поэмы. Вход всем посторонним.

Хороним.

На черной вселенной любовниками

отравленными

лежат две поэмы,

как белый бинокль театральный.

Две жизни прижались судьбой половинной –

две самых поэмы моих

соловьиных!

Вы, люди,

вы, звери,

пруды, где они зарождались

в Останкине, –

встаньте.

Вы, липы ночные,

как лапы в ветвях хиромантии, –