Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 28

Закат, очень сильный, хотя и короткий, каким бывает только ранний зимний закат, несущий внезапную память о лете, прожег верхние окна домов и выкрасил малиново-синим костлявые ветки деревьев.

Великой княгине Елизавете Федоровне успели уже нашептать, что в народе болтают, якобы она, Елизавета Федоровна, лечит исключительно немецких военнопленных, будучи сама по крови немкой Алисой Луизой Дармштадской. Весь день Елизавета Федоровна была особенно грустна и сосредоточенна, не разжимала скорбно опущенных губ, тихо молилась над умирающими, делала перевязки живым и только совсем уже вечером вдруг сказала Тане, которая только что собрала в кучу засохшие кровью бинты и собиралась вынести их на заднее крыльцо, где стоял бак с дезинфицирующим раствором:

– Ах, боже мой, что они делают!

– Они? – не поняла Таня.

– Они, эти люди, – прошептала Елизавета Федоровна, резко побледнев под белой косынкой сестры милосердия, которая оставляла открытым ее сухой гладкий лоб с нахмурившимися бровями. – Ах, боже мой, что это будет! – И тут же спохватилась: – Идите, идите, пора отдыхать.

Таня глубоко вздохнула, не зная, что ответить, но что-то сильно насторожило ее в словах великой княгини, и по дороге домой – она шла пешком через всю Ордынку – думала о том, что Александр Сергеевич, встретившийся вчера случайно, может только еще больше запутать ее и без того непростую и безрадостную жизнь.

Дома было холодно, с дровами начались перебои, и няня в двух вязаных кофтах и платке ждала ее с чаем и ужином.

– Вот ведь и рядом с лесами живем, – пробормотала няня, – а дров нету! Говорят, ежели бы начальники во всё свой нос не совали, так дров бы хватало. Яиц по пятку дают, а целый поезд с яичками на станции стоит. Что он там стоит, когда разгрузить не разгружают? Совсем одурели!

В прихожей зазвонил телефон.

– Тебя, – сказала няня и укоризненно посмотрела на Таню из-под низко повязанного платка. – Уж раз позвонил, тебя не было.

– Кто?

– А мне не докладывал. Вежливый, умный: благодарствуйте, говорит, буду ей еще звонить. Беги! То-то ждешь не дождешься!

– Татьяна Антоновна? – сказал негромко Александр Сергеевич, и Таня почувствовала, как он усмехнулся одними губами. – Простите, что поздно. Я видел, как вы шли с работы, и, правду сказать, всё время шел за вами, но вы были такой невеселой, что я не решился побеспокоить. Сейчас вот не выдержал, впрочем…

– Не нужно звонить мне, – оглянувшись на няню, зашептала она. – Я объяснила вам вчера: у меня жених, Александр Сергеевич! Чего же вам еще?

– Таня! – Она увидела, что он уже улыбается страшной для нее улыбкой. – Ведь я не опасен нисколько. Я просто одинокий старый человек, жена умерла, сын воюет. Вы мне симпатичны, мне с вами легко. Что ж дурного, если мы посидим, пообедаем в каком-нибудь приличном месте, и я вам пожалуюсь на свои грустные обстоятельства?

– Хорошо, – убито согласилась Таня, чувствуя, что ухо с телефонной трубкой и прядь волос, прилипшая к ней, становятся мокрыми. – Я завтра попробую освободиться пораньше.





Отец пришел поздно.

– Немцев высылают, – сказал он. – Купцы, говорят, разъярились. Им-то патриотизм только на руку: раз бойкот немецким магазинам объявили, значит, русским магазинам одно раздолье! Слухи пошли, что немцы отравляют колодцы, пускают в них холерные бациллы. Бред какой-то. Так и до погромов недалеко.

– Папа, – Таня прижала к щекам ладони, – у этой… у мамы ведь немецкая фамилия! Они же ведь – Зандер!

Отец огорченно отвел глаза.

– Да, Зандер. Папаша ее мужа был немцем. Но обрусевшим, разумеется, православным. Сейчас это, впрочем, не так уж и важно.

Лицо отца приобрело знакомое Тане выражение: оно герметически закрылось изнутри, и только глаза, которые остались открытыми, беспокойно заблестели при упоминании о матери, словно в отцовской душе был спрятан какой-то находящийся в состоянии постоянной неустойчивости снаряд, с которым он так и не научился обращаться.

– Надеюсь, не дойдет до большой крови, – добавил он. – Хотя с этим диким народом… Иди, Таня, спать. Сама на ногах не стоишь…

В комнате было холодно, но она сбросила с себя одеяло, села на постели в ночной сорочке и, чувствуя себя так, как будто она вся нарывает, принялась думать. Владимир Шатерников был ее мужем, они соединились тогда, на берегу спящего пруда, так, как соединяются только муж и жена, и, если бы не война, у них уже мог бы родиться ребенок. Сейчас Шатерников далеко, в Галиции, и ранен. Она с жадностью читала его письма, но мучилась, что не понимает его. Его рассуждения о войне, о жизни пугали ее. Между строк она угадывала, что он и обращается-то словно не к ней, а к той девушке, которая существует в его воображении. Он был актером и привык, чтобы люди смотрели на него, слушали, что он говорит, и любили его. Теперь, когда не было сцены, сама его жизнь, даже болезнь и госпиталь, в котором он задыхался от запаха ран и видел столько крови и смерти, стали чем-то вроде огромного, раскрывшегося во всей силе театра, в котором он продолжал чувствовать себя на виду у других людей и обращаться к ним. Таня не могла объяснить, что это она вдруг угадала внутри его писем, но знала, что то, что она угадала, есть чистая правда. Он любил ее, но Танина роль в его жизни рисовалась ему чем-то грандиозным и тоже почти театральным, не имеющим ничего общего с ее простым нетерпеливым ожиданием. Чем больше времени проходило с их последней встречи и последнего горячего поцелуя, тем дальше от него становилась та девушка, которая действительно была ею, но и тем отчетливее вырисовывался образ той, которая с полуслова понимала его философские мысли, была тверда духом и ничего не боялась. Таня хотела, чтобы он писал ей просто о своей любви и неустанно ободрял ее, а получилось, что сама их любовь стала частью войны, и в конце концов от этой любви остался только страх, что Владимира убьют или что он вернется к ней таким же обрубком, которых она каждый день видела в госпитале. Запах гниющего тела преследовал ее даже на чистом хрустящем морозе, и по дороге домой она старалась очень глубоко дышать, потому что, когда очень глубоко, всей грудью дышишь, этот запах, которым, казалось, успело пропитаться всё: и небо, и снег, и мороз, и деревья – понемногу выветривается.

Александр Сергеевич был влюблен в нее, и так открыто влюблен, что всё, что он делал: смотрел, улыбался, задумывался, чертил по снегу носком ботинка, и особенно то, как он весело и настойчиво, понизив голос, сказал сегодня по телефону, что он «не опасен», – всё это раздражало, затягивало, отнимало силы, но тут же и прибавляло их, и она становилась другой. Теперь – при одной мысли об Александре Сергеевиче – Таня чувствовала, как много в ней крови, тяжелой, дрожащей, горячей и сильной, раскачивающей тело из стороны в сторону, шумящей в ушах, застилающей зрение…

К тому же она поняла, что наступили совсем другие времена и всех теперь могут убить. Перед глазами мелькал кудрявый мальчик Веденяпин, выскочивший на мороз из кондитерской. И Васю убьют. Его можно убить.

«А раньше мы все просто жили. И было очень хорошо, пока я не пошла в театр и не встретила его».

Ей вдруг стало казаться, что и война, и раны, которые она промывает и перевязывает, и общий озлобленный страх, и усталость – всё это началось не в августе, а гораздо раньше, и началось только оттого, что она встретила в театре Александра Сергеевича.

«У Волчаниновой убили одного брата, а другой вернулся слепым, и папа сегодня сказал, что мою мать могут выселить из Москвы, потому что у них немецкая фамилия. А няня сказала, что немцы отравляют в деревнях колодцы, и хотя она сама не верит этому, но люди, которые это говорят, не станут врать, и в городе скоро совсем не останется дров, а раненых только привозят, привозят…»

Истинная причина того, что всех теперь можно убить и всё так запуталось, была та, что Александр Сергеевич пошел провожать ее из театра и всю дорогу пожирал ее своими темными глазами, и плыл этот робкий, задумчивый снег, а она слушала, боясь не понять, сказать что-то не то, разочаровать его, и чуть не запрыгала от радости, когда он попросил ее прийти завтра в кондитерскую, где и случился самый что ни на есть безобразный скандал, и его жена, которая следила за ними, выскочила из дамской комнаты с криками и оскорбленьями. Потом были мама и Дина, вернувшиеся с заграничных курортов, и у нее чуть не разорвалось сердце, когда мама попыталась обнять ее своими чужими холодными руками. Но это не всё! Самое ужасное случилось потом, когда по дороге на курсы ее догнала жена Веденяпина и, отдувая вуалетку прыгающими губами, начала объяснять ей ужасные вещи про свою жизнь с Александром Сергеевичем. Про то, как она поднималась с постели наутро и вся была «липкой». О господи!