Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 120

— Проходи, пожалуйста.

Щелкнула выключателем, подвела его к столу, накрытому льняной скатертью.

— Садись, кури. Я приготовлю чай.

«Эти два потока несовместимы,— подумал он.— Я ничего не смогу рассказывать о прошлом, пока меня будет донимать это. Одно из двух. Во всяком случае место для разговора о прошлом выбрано неудачно».

Как в тумане видел он перед собой старинный буфет, просторный диван с высокой спинкой, шишкинский пейзаж в массивной позолоченной раме; у окна — миниатюрный письменный стол на резных ножках, над ним несколько фотографических портретов.

— Вера,— сдавленно сказал он, когда она появилась с вскипевшим чайником.— Вера…— повторил он и встал, борясь с собой.

— Я знаю, о чем ты думаешь,— быстро сказала она, не подымая глаз.— Не уходи. Хочешь, расплету косу?

— Это, наверно, чудовищно,— бормотал он,— это, может

быть, подло, но это выше моих сил, я не могу ни о чем другом думать, глядя на тебя… . .

— А я — на тебя,— еле слышно произнесла она, бледнея.— Поступай как знаешь.

…Они лежали на диване обессиленные, потрясенные стремительностью того, что совершилось.

— Вот и дождалась своего принца,— воспаленно шептала она.— Ты у меня первый, ты будешь и последний. Я тебя никогда не разлюблю.

— И я.

В комнате горел свет, за незапертой дверью в передней раздавались чьи-то обыденные голоса.

— Это безумие? Да? Пусть безумие. Я тебя люблю.

— Ия тебя люблю,— шептал он.— И я тебя никогда не разлюблю.

— Я утром, как увидела тебя, так и поняла сразу, что — судьба. Знаешь почему? У тебя все написано на лице. Вся твоя горячая душа. И на меня еще никто так не смотрел… Я дура? Да? Но ты ни о чем не беспокойся, ни о чем таком не думай.

320

Я тебя буду любить, только тебя, а ты, если тебе это надо, можешь чувствовать себя свободным.

— Ты моя жена, и я не хочу быть свободным. Я хочу быть только твоим.

— Я хочу быть только твоей…

«Как хорошо, как спокойно,— думал он потом, отдыхая.— Как все несомненно и правильно. Она моя жена, я ее муж, и теперь главное не допустить никакой фальши».

— Вера, ты понимаешь, что стала моей женой? Сколько тебе лет?

— Девятнадцать.

— Что скажет твоя мама, когда узнает? Как ее зовут?

— Любовь Петровна.— Вера несколько принужденно рассмеялась.— Я понимаю, что стала твоей женой, а ты стал моим мужем, а мама, боюсь, не сразу это поймет.

— Не согласится? Кем она работает?

— Детский врач. Она в Филатовской работает. У нас в роду по материнской линии почти все врачи. Вот и Ипполит Петрович… Он, между прочим, брат мамы, мой дядька…

— Я догадался, что вы родственники. Так что мама?..

— Будет, конечно, потрясена. Не говори ей хотя бы, что у пас всё в один день. Не все верят в чудеса.

— А ты веришь?

— А ты?

— Самая большая правда всегда в исключительном,— убежденно сказал он.— Когда во время ареста меня лупили эсэсовцы, я думал, что это кошмарный сон и я проснусь. Кстати, ощущение боли, после того как достигало какого-то порога, пропадало. Не чудо разве? А когда саданули иглой под ноготь, потерял сознание. Опять спасся. Вот тебе и ответ на твой вопрос. Порядочный человек, если он физически здоров и не пал духом, может выдержать пытку. Он терпит боль, пока может, а когда уже не в силах — теряет сознание…



— Папа был очень хороший человек, он был инженер-строитель, метростроевец. В сентябре сорок первого отказался от брони, добровольно вступил в Московскую коммунистическую… А кто твои родители?

— Отец был агроном, селекционер. Мать воспитывала нас, пятерых. Теперь нас двое: сестра-учительница и я.

— А сестра не будет против, что женишься?

— Конечно, нет. А потом я женился уже.

Она благодарно, горячо поцеловала его.

— Мне надо привести себя в порядок. Отвернись. Безумие.

21 Ю. Пиляр

321

безумие,— твердила она.— Дверь не заперта, свет горит. Ты фаталист?

— Немного.

— Я так и думала. Если хочешь — оставайся до утра,— добавила она с чисто женской самоотверженностью, потому что — он об этом не мог знать — ей было не только приятно, но и больно, и странно.— Оставайся, а еще лучше будет, если я маму подготовлю. Давай/пожалеем маму мою.

— Мне не очень хочется жалеть, но если ты так хочешь… Утром я приеду к тебе на работу, и мы договоримся обо всем. Я успею на метро? Который час?

Было без четверти двенадцать. Он ее с трудом уговорил не провожать его.

У него слегка кружилась голова, и он не чувствовал своего тела. Казалось, стал невесом. На душе было тихо, хорошо. И только не проходило удивление: как стремительно все свершилось!

Глава третья

1

Ровно в восемнадцать часов Генрих объявил об окончании вечернего заседания. Увидев, как все раскованно заулыбались, Покатилов подумал, что люди с возрастом не меняются, меняется только их оболочка, а в глубинной сути своей они остаются школьниками, школярами, которые всегда рады звонку на перемену.

Насье кубариком вылетел из-за стола президиума и, весело тараторя, устремился к бельгийской чете. Мари оживленно щебетала, повернувшись к Гардебуа, а Шарль, ее муж, тянул ее за руку к выходу, похоже, сгорая от желания поскорее выбраться из бывшей комендатуры на волю.

— Дамы и господа, уважаемые друзья, напоминаю, что с семи до восьми в гастхаузе нас ждет ужин. К ужину каждый делегат получит бесплатно на выбор четверть литра вина, бутылку пива или один лимонад,— объявил Яначек, продолжая изображать из себя заботливого гида-распорядителя.

И все еще шире заулыбались, зашумели и в беспорядке двинулись к выходной двери.

Покатилов тронул переводчицу за рукав.

— Галя, я исчезну часа на два, вы, пожалуйста, не тревожь-

322

тесь. Если спросит Генрих или кто-нибудь из друзей — в девять я буду у себя в комнате.

— А как же ужин?

— Это, конечно, серьезный вопрос. Придется сегодня обойтись без четверти литра вина, одного пива или лимонада на выбор… У меня есть кое-какие московские припасы, не беспокойтесь.

Ом выскользнул через боковую дверь в комнату секретариата, а оттуда, не замеченный никем,— на улицу и через проходную вошел в лагерь.

За спиной, из-за железных ворот, доносились голоса товарищей, спешивших к автобусу, потом стало слышно, как громче зарокотал мотор и автобус тронулся. Покатилов стоял у каменной стены, прижавшись затылком к прохладной шершавой поверхности и прижмурив веки. Когда все стихло, открыл глаза.

Вот он, Брукхаузен, а вернее — остаток Брукхаузена, то, что пощадило время. Асфальт потрескался, потускнел, несколько уцелевших бараков осели, крематорий как будто врос наполовину в землю. Мертва твоя труба, крематорий,— какое это великое благо, что она мертва! Ржавеет колючая проволока, натянутая на белые головки изоляционных катушек,— как хорошо, что она ржавеет! А вот и мой одиннадцатый блок, и дорожка, по которой волокли меня, полуживого, в бункер на допрос, и сам бункер, укрытый серыми крематорскими стенами, с окном, схваченным железной паучьей решеткой. Облупилась зловещая серая краска на прутьях решетки — и прутья съест ржавчина, дайте срок!

Перед крематорием, там, где в середине апреля сорок пятого года была воздвигнута трибуна, с которой Генрих, Иван Михайлович, Вислоцкий, Гардебуа произносили слова клятвы, стоял памятник. Темная фигура узника с выброшенными вперед руками, кулаки которых были гневно сжаты… Что мы могли этими руками? Не много. Вся семилетняя история Брукхаузена, несмотря на сопротивление лучших,— это кровь, дым, ужас и снова кровь.

Так почему же двадцать лет тянуло меня на это место? Почему сейчас, дрожащий, я едва держусь на ногах, едва справляюсь с собой, чтобы не упасть на этот темный потрескавшийся асфальт, не прижаться к нему щекой, как к родимой могиле, не захлебнуться в рыданиях? Что здесь было важного для души человеческой на протяжении тех семи лет, на протяжении моих двух лет, отчего так тянуло меня сюда во вторую половину жизни? Только ли перенесенные здесь страдания, только ли мученическая смерть товарищей?..