Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 120

— Видишь ли,— произносит он после долгого раздумья,— вопрос тут в том, имеем ли мы право рисковать жизнью очень многих наших товарищей, если даже ваше предложение реально. Этот вопрос рассмотрит комитет… Подготовьте все ваши расчеты — их проверят сведущие люди — и назови мне фамилии и номера товарищей, которые будут непосредственно все исполнять, мы заглянем еще раз в их личные дела. А потом продумай-ка сам все это как следует, хорошенько. Больше я пока тебе ничего не скажу.

Проходит два дня, и я на свой страх и риск поручаю Виктору и Франеку изготовить на пробу одну такую испорченную нервюру с накладкой. Она благополучно отправляется с готовыми деталями на склад. На третий день товарищи делают еще пять «на пробу», а вечером Иван Михайлович сообщает мне о благоприятном решении комитета.

Мы начинаем действовать по-настоящему. Джованни отказывается от поста помощника капо и сам становится на сверление. Анри и Франек охраняют его и Виктора. Я «проверяю» чистоту работы и крупно расписываюсь на накладках.

Мы прекрасно знаем, что с нами может быть, и именно сейчас, когда до окончательного краха Гитлера остаются, вероятно,

266

считанные недели. Но мы делаем то, чего не делать нельзя, и идем на это без колебаний и страха. У меня лично никакого страха нет. Есть только ощущение большого душевного согласия с собой.

5

Яркий солнечный день. Середина февраля, но кажется, в мир снова ворвалась весна: шумит, сверкая, капель, влажно искрится набухающий водой снег, а в воздухе начинают носиться запахи подопревшего дерева и талого снега.

Сегодня дневная поверка проходит у нас во дворе. Зумпф, неизменно угрюмый в продолжение последних полутора месяцев, сейчас бодро докладывает командофюреру, что в его команде двести сорок хефтлингов и все налицо. Командофюрер пересчитывает нас, потом, достав портсигар, угощает капо сигаретой — я еще ни разу не видел, чтобы эсэсовец предлагал заключенному закурить. Мастера тоже вышли на волю, стоят в сторонке и поглядывают на нас с улыбкой.

Мы получаем сладковатый, заправленный какими-то кореньями суп, примащиваемся на солнечной завалинке, и вдруг—как гром среди ясного неба — со стороны лагеря взвывают сирены.

— Воздушная тревога! — кричит эсэсовец.

— Воздушная тревога! — вытянув худую шею, вторит ему Зумпф.

— Воздушная тревога! — восклицают мастера.

Вой сирен, усиливаясь, достигает своего апогея — слышится один выпрямленный, пронзительно-тревожный звук. Мастера срываются с места и несутся к выходу из каменоломии, в ближайшее бомбоубежище. Зумпф с грохотом захлопывает крышку пустого бачка.

По команде эсэсовца мы заходим в цех. Лица у людей, как у именинников. Командофюрер, приказав Зумпфу никого не выпускать на улицу, бежит к холму.

В цехе очень тихо. Все сидят на столах и ждут. И вот приходит желанное: вначале далекое, потом все растущее, надвигающееся гудение. Захлопали зенитки. Гудение перерастает в мощное рокотание. Дрожат стекла. Я вскакиваю на стол. Сквозь окно в прозрачном небе вижу золотистую стаю рокочущих точек. Бомбардировщики идут на юг волной,— они похожи на крошечные огоньки. Разрывы зенитных снарядов, как мгновенно распускающиеся белые бутоны цветов, ложатся много ниже бомбардировщиков. Прекрасно! Сейчас наши дадут жизни господам со свастикой!

267

Взрыв, подобно мощному выдоху, сотрясает стены. Люди бросаются к окнам. Новые взрывы, сильнее прежнего, сливаются в один сплошной адский грохот, от которого звенит в ушах. А в прозрачном небе сверкают новые огненные точки. Опять мелко дрожат стекла. Опять в воздухе распускаются роскошные белые бутоны — идет вторая волна бомбардировщиков.

Взрыв. Новый взрыв. И еще один грохочущий и самый сильный, как заключительный аккорд. Появляется третья волна, за ней четвертая. Сумасшедший, чарующий нас грохот не прекращается ни на минуту.

Сколько времени уже длится бомбежка? Двадцать минут, пятьдесят минут или два часа — понятия не имею. Страстно хочу только одного: без конца слушать эту музыку.

После шестой волны и серии взрывов наступает затишье. Я напрягаю слух, вглядываюсь в небо — пустота. Неужели все? Нет, не все! Вот оно: стремительно нарастающий гул, тявканье зениток, свист бомб, стук прыгающих со столов людей — и страшный, ни с чем не сравнимый звуковой удар, будто разверзается земля…

Открываю глаза. Живы? Я на полу, вокруг меня обломки стекла. Бросаюсь к выходу, падаю, зацепившись за чьи-то ноги, толкаю дверь. Передо мной — солнце, сверкание капели, белые, порхающие в воздухе листки и столб дыма, поднимающийся со стороны железнодорожного выезда из каменоломни.

— ‘Виктор! — кричу я.

Виктор, Джованни, Анри, Франек, а за ними и другие подбегают ко мне.

— Листовки! — показываю я.

Мы выходим во двор. Сухой грохочущий треск и визг пуль заставляет нас шарахнуться обратно: нас обстрелял из пулемета часовой. Я захлопываю дверь — ликовать, как видно, еще рано.

Снова сидим на столах, накинув на плечи куртки. Сидим час, полтора — ни отбоя, ни мастеров, ни командофюрера. Благодать!

Ко мне подходит Зумпф. На его все еще бледном лице жалкая улыбка. Он вынимает из кармана сигарету — подарок эсэсовца — и кладет передо мной. Я показываю ему на табурет.

— Да,— произносит он.— Да, да.

— Что? — спрашиваю его.

— Я думал, капут,— признается он,— конец всему.

Он смыкает веки. Нижняя губа его бессильно свешивается. Он сейчас напоминает старую, замученную клячу. Неожиданно он всхлипывает.



— Что с тобой, Вилли?

268

Хрипловатый вздох вырывается из его груди.

— Ты не похож на себя.

— Не похож,— подтверждает он, открывая мутные глаза.— Я профессиональный преступник, уголовник, немец, капо. Я ие дурак, как меня считают, я многое вижу. Вы радуетесь — мне нечему радоваться.

— Но почему?

— Вы меня убьете, когда вас освободят: я бил людей. Петер был последним, кого я ударил,— это было давно,— он простил меня, но другие не простят.

— По-моему, тебе нечего бояться, ты делал и хорошее.

Он качает головой.

— Я, наверно, все равно повешусь… Покурим?

Мне становится жалко его. Он очень переменился за последнее время. Я чувствую, что в нем пробуждается человек, и мне хочется помочь ему.

Я некурящий. Зумпф тоже. Но мы оба закуриваем, раздобыв у Франека огонь.

— Тебе нечего бояться, Вилли,— повторяю я.— Ведь ты тоже рисковал собой там, в каменоломне. Помнишь?

— Я просто не мешал,— бормочет он.— Я дал слово Петеру. Если бы он был жив…

— Живы его друзья. Мы не дадим тебя в обиду, если…

А вот и отбой. Сирены гудят коротко.

— Если я этого заслужу,— с усмешкой договаривает за меня Зумпф.

Через четверть часа являются мастера. Посмотрев на разбитые стекла, они молча поворачиваются и идут к будке Штайгера. Флинк отпирает английским ключом дверь. Я вижу в окне, как он поднимает телефонную трубку и что-то говорит, показывая редкие зубы и дергая плечом.

— Работать сегодня, наверно, больше не будем,— говорю я Виктору.

— Пожалуй.

Однако работать нас заставляют. Кугель, уезжавший вместе со Штайгером еще утром в город и вернувшийся один, набрасывается на Флинка. Обер-мастер пробует сослаться на разбитые окна, но директор обрывает его:

— Бред, зима кончилась.

И, повернувшись к цеху, остервенело кричит:

— Живо, вы, большевистские собаки!

Люди включают дрели.

После вечерней поверки нас долго не выпускают со двора. Командофюрер, столь корректный днем, сейчас смотрит на нас

269

волком. Он даже не удостаивает ответом Зумпфа, попытавшегося узнать, почему нас задерживают.

Вечером в котельной Иван Михайлович сообщает, что во время бомбежки из каменоломни сбежали пять поляков и что они до сих пор не пойманы.

— В общем, дело близится, кажется, к концу,— говорит он.— Докладывай.

Докладывать сегодня мне, собственно, нечего. До обеда мы испортили двенадцать нервюр, и все. Но Ивана Михайловича, как всегда, интересуют подробности. По-моему, он даже ведет учет нашей работы.