Страница 37 из 120
Он прикрыл глаза, чтобы лучше припомнить с юных лет дорогое лицо.
1 .Не трогаться с места!
131
О, с каким восторгом он, двадцатитрехлетний подпоручик Дмитрий Карбышев, вглядывался впервые в фотографический портрет этого человека! Большой лоб, светлый, спокойный взгляд. И во всем облике явственная печать того, что называют «души величием». Карбышев долго носил с собой вырезанный из «Нивы» портрет героя, а его ответ на вызов командующего японской эскадрой и обращение к матросам «Варяга» знал наизусть: «Безусловно, мы идем на прорыв и вступим в бой с эскадрой, как бы она сильна ни была…» А подробности самого сражения? Ведь мог прорваться один сквозь вражеское кольцо, но не пожелал! «Я никогда не оставлю «Корейца» в бою. Или мы вместе уйдем, или оба погибнем…»
В ту пору Карбышев, как многие молодые, да и немолодые русские офицеры, тяжело переживал национальное унижение России, успел разочароваться в призвании кадрового военного (хоть и получил за храбрость пять боевых наград), а после все-таки окончил академию, прошел фронты той германской. В первые же дни революции снял с себя подполковничьи погоны и стал красным военным инженером; не щадя своей жизни, воевал с белогвардейцами на Волге, в Сибири, на Урале, в Крыму, потом почти два десятилетия читал лекции и писал фундаментальные труды по фортификации. Жизнь прожита, и в ней, как огненная отметина, лето сорок первого года, а затем его, Карбышева, черные дни в плену. И вот не померк же в памяти, пройдя сквозь все бури полувека, любимый образ капитана первого ранга Всеволода Федоровича Руднева!
Он снова увидел его лицо каким-то особым внутренним зрением, может быть, зрением души. И ощутил легкое тепло. И вслед за тем жесткую решимость исполнить свой долг до конца.
Он исполнит свой долг. На это воли хватит. Той самой высшей воли, которая делает человека невосприимчивым к страху. К счастью, несмотря на болезни и старость, этой воли у него еще, кажется, хватит…
Стук распахнувшейся’двери и гул многих слившихся голосов прервали его размышления. По лестнице поднимались возбужденные после душа их товарищи.
Строй обрадованно загудел:
— Идут!
— Неужели идут?
— Ребята, живы! Подымаются. Наши идут.
— О-о, камерад… Трэ бьен!..
— Живем, хлопцы! Там душ. Точно,
— Прима!
132
— А я-то страху, откровенно говоря…
— Главное, что душ, вот главное!
— Для чэго?.. Добже!
— Ruhe! — рявкнул эсэсовец.
— Руэ! — повторил, как эхо, чахоточный блоковой.
Хлопая колодками по камню, так же как и до мытья, обхватив себя вперехлест руками, затрусили мимо строя на правый фланг люди с мокрой еще головой. Они были в том же грязном нижнем белье, в тех же колодках.
— А верхнюю-то одежду узезли. Как же так, братцы?
— Выдадут другую…
— Откуда другую? Разве что на блоке…
— Руэ да! Антретен! 1—скомандовал эсэсовец, обгоняя группу.
— Неужели…
— Руэ! — закричал блоковой.
— Антретен! — скомандовал еще раз эсэсовец и с силой саданул кого-то резиновой палкой.
Повернув голову, Карбышев увидел, что вернувшиеся из душа пятьдесят человек — все в одном нижнем белье — становятся, теснясь и толкаясь, на свое прежнее место в строй.
14
Когда погнали вниз следующую партию в пятьдесят человек, никаких сомнений больше не оставалось: эсэсовцы решили расправиться с их командой, но не сразу, не одновременно со всеми, а исподволь, так, чтобы соблюсти видимость обычной процедуры приема цугангов.
Карбышев раньше других разгадал эту хитрость эсэсовцев и только одного не мог взять в толк: почему их, дистрофиков, подвергают столь жестокой казни? Ведь по сравнению с ней даже смерть в газовой камере, наверно, легче, по крайней мере, быстрее. Что тут сыграло роль: пристрастие местных лагерных садистов к утонченным пыткам или приказ сверху, в котором было точно указано, каким способом предать вновь прибывших смерти?.. Такие приказы иногда поступали из Берлина — Карбышев слышал об этом,— но опять-таки невозможно было уразуметь, за какие провинности удостоился такого сверхлютого наказания транспорт заксенхаузенцев.
Можно ли что-то сделать, чтобы предотвратить это зверское убийство? Попытаться оказать сопротивление эсэсовцам, чтобы
1 Строиться!
133
заставить их хотя бы стрелять? Но па какое сопротивление способны полузамерзшие и вконец обессиленные дистрофики?.. Так что же намерен делать ты, старый солдат, большевик Дмитрий Карбышев? Смотреть, как живьем замораживают больных товарищей, и покорно ждать своей очереди?..
Он понял, что непременно должен найти ответ на этот вопрос. Кажется, вся его долгая жизнь была лишь подготовкой к тому, что он был обязан, чувствовал себя обязанным сделать сейчас… Но что сделать? Что?.. Ответа пока не находилось.
Ему опять стало очень холодно. Мелкий озноб возникал теперь почему-то в локтевом суставе, поднимался к плечам, а от них тонкими струйками шел к голове и по спине к ногам.
— Покурить бы,— попросил он Николая Трофимовича.
— А огонь?
— Поищи… Дай за огонь сигарету.
— Не убьют?
— Осторожнее. Так-то, товарищ Верховский,— сказал Карбышев, когда Николай Трофимович снова незаметно углубился в строй.
— Вам плохо? — спросил Верховский.
— Да, сердце… Я ведь, наверно, вам в отцы гожусь,— прибавил Карбышев, словно оправдываясь.— Вам сколько?
— Тридцать четыре.
— Женаты?
— Сын и дочка. Маленькие. Сыну сейчас шесть, дочке четыре… Между прочим, я почти сосед вам, Дмитрий Михайлович. Я на Зубовской жил… И дочь вашу Елену Дмитриевну знаю. Нас познакомили в парке Горького. Я в то время защищал дипломный проект, Елена Дмитриевна, если не ошибаюсь, готовилась в институт.
— Почему вы раньше об этом молчали? Как ваше имя-отчество?
— Петр Александрович.
— Почему вы, Петя, только сейчас сказали об этом?
— Хотел убедиться, что вы прежний… И вас я однажды видел. С Лялей. В том же году, по-моему. Вы были такие недовольные чем-то и такие… похожие друг на друга. Не надо об этом?
— Нет, почему же не надо? — преодолев спазм в горле, сказал Карбышев.— Наоборот… Очень надо. Но сперва расскажите
о себе. Вы после института уехали из Москвы?
— Я получил назначение на Урал, потом два года был в загранкомандировке…
— Я вас считал политработником или юристом.
134
— Я военный инженер, только очень редкой специальности. Был засекречен. Вам я первому признаюсь.
— Кто же остался в Москве?
— Все. Вся семья. Там же, на Зубовской… Не могу вспомнить лица дочери. Очень тяжело.
— У вас печень?
— Холецистит. В Средней Азии заболел. Так и не мог привыкнуть к той воде…
— А сын?
— А сын на маму похож. Его карточку отобрали у меня, когда попал в плен… До этого целый год с собой возил по всем фронтам.
— Понимаю… Скажите еще о моей дочери.
— Вам нехорошо, Дмитрий Михайлович?
— Ничего. Скажите о Ляле.
Но тут вынырнул Николай Трофимович со спрятанной в рукаве сигаретой.
— А не хуже вам, Дмитрий Михайлович, будет от курения? — спросил Верховский.
Карбышев, не отвечая, зажал сигарету в ладонях, сложенных домиком, и стал раздувать огонек, чтобы согреть руки.
— Как вы меня видели с Лялей? — спросил он.
— С какой Лялей? — спросил Николай Трофимович.
— Вы шли по Крымскому мосту. В фуражке. В петлицах поблескивали ромбы. Ляля — чуть позади, с сердитым лицом… То, что вы отец, я сразу догадался: очень уж похожи. У вас тоже было сердитое лицо… Вы были в сапогах, в галифе. А у Ляли… на плечи накинут военный плащ.
— Не помню,— сказал Карбышев.— Но что-то очень знакомое… Дальше.
— Ну и все, собственно. Ляля меня не заметила, я постеснялся ее окликнуть. Тем более при вас…
— Не помню,— грустно повторил Карбышев.— Был дождь, вероятно?
— Дождь. Теплый, летний. Над Москвой-рекой будто парок легкий стоял, знаете, как на реке, когда дождик…
— Хотите покурить? — спросил Карбышев.— А как вы попали в плен?