Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 120

Карбышев давно положил себе не вступать в разговоры или в пререкания с заключенными-уголовниками. Он пропустил мимо ушей окрик блокового и, едва тот отошел на несколько шагов, опять отчетливо произнес:

— Передайте русским, всем советским передайте: здесь генерал Карбышев со своими товарищами!

Бывший блоковой круто обернулся и увидел, что старика генерала загородили собой двое: низенький, лобастый, и очень худой, с желтушным лицом. Он ударил очень худого, потому что тот своим видом напоминал о его, блокового, болезни. Вообще-то ему было безразлично кого ударить, лишь бы его усердие заметили маутхаузенские начальники.

И маутхаузенские начальники, кажется, заметили.

Откуда-то из густеющих сумерек вышли четверо в голубых шинелях и стали в ряд напротив левого фланга. Сбоку, от ворот, шагнули еще трое и отгородили строй от площади поверок— аппельплаца. Такие же голубые тени скользнули мимо на правый фланг, за угол бани-прачечной.

Строй заксенхаузенцев был оцеплен.

Карбышев поблагодарил Николая Трофимовича и подполковника Верховского — особенно пострадавшего Верховского — за то, что вступились, и вдруг повеселевшим голосом предложил перекусить «чём бог послал».

— Вы еще в состоянии шутить,— пробурчал Верховский.

— Так у меня, правда, кое-что сохранилось. Припрятал с ревира.

— Уж какие там замечательные врачи были! — вздохнул Николай Трофимович.

— Не все,— сказал Верховский.

— Да уж это само собой… не все.

— Держите.— Карбышев вынул из котомки мешочек, набитый сухими бобами, дал горсть Николаю Трофимовичу и ровно столько же Верховскому.

— Товарищ Карбышев…

— Берите, берите. Мне, беззубому, все равно всего не сжевать, а удастся ли сварить — тоже ведь неизвестно.

99

Николай Трофимович засуетился.

— Вы присели бы, товарищ генерал. Сейчас положим сумку на сумку да еще одну… И нормально. И ладно будет. Садитесь, мы покараулим…

Вот этой заботой он и жив до сих пор. Разве вынести бы ему то, что порой не под силу было вынести молодым и здоровым, если бы с самого начала неволи ежедневно и ежечасно не ощущал он помощи своих?!

Еще до Острова-Мазовецкого в каком-то лазарете для военнопленных у него украли генеральское обмундирование. Контуженный, он первое время маялся сильными головными болями, часто впадал в забытье, так что дежурному полицаю ничего не стоило сунуть в свой мешок его форменную одежду. Каких трудов стоило потом санитарам достать для него хотя бы красноармейскую форму! Ведь мародеры-полицаи держали под неусыпным наблюдением умирающих и очень часто, не дожидаясь кончины, забирали их сапоги, гимнастерки, шинели.

А в Замостье, когда Карбышева свалил сыпной тиф?! Знали, что рискуют заразиться, а не отпустили в лагерный изолятор, потому что там было совсем худо. Поочередно приносили ему на нары баланду, подавали воду, сумели где-то раздобыть сахару. Кругом был мор, люди погибали от голода, тифа, дизентерии, от пули часового, под палкой зверя-полицая — сами гибли, но его берегли, собственно, не его, Карбышева, а русского, советского генерала Карбышева. Хоть так, да досадить врагу—вернуть живым его, генерала, Родине!..

— Auf da! — послышалось невдалеке.— Auf! Auf!1

Карбышев встал.

— Паразит какой! — тихо ругался Николай Трофимович.— Никто же его, паразита, не понуждает. Что за вредная тварь! Может, еще вместе помирать придется.

— Не желает он с тобой, Трофимович, за компанию помирать,— сказал за спиной Карбышева кто-то неунывающим голосом.



— Не желает—не надо. Я что, зову его? Я только о том, что когда блоковым был, и то меньше глотку драл.

— Крысы первые чуют беду, известно.

— А мы из беды с двадцать второго июня не вылазим,— снова раздался неунывающий голос.— Нас не больно застращаешь этой самой… бабушкой с косой. На то и война…

«Как это точно: на то и война! — мысленно повторил Карбышев, вновь погружаясь в свои думы.—Все закономерно, по

1 Встать там!.. Встать! Встать!

100

сути. Пока идет война, никто из солдат не распоряжается своей жизнью. И в день окончания войны, в день долгожданной Победы будут убитые. Плен — великое несчастье, огромная беда для тех, кто не по своей воле— раненым или контуженым — попал в лапы врага, но и здесь должен действовать закон войны, по которому жизнь солдата принадлежит его Родине. И если теперь враг угрожает нам смертью — что же!.. Хорошо бы только и смерть свою обратить на пользу Родине.

…Ах, конечно, умирать под конец войны вдвойне нелегко! Как бы я был счастлив увидеть моих милых, обнять детей, жену!.. Чует мое сердце, ты ждешь меня домой, Лида, только ты одна, может быть, еще и ждешь… Аленушка, дружок мой сизокрылый, а ты что думаешь об отце? Ведь ты не можешь обо мне плохо подумать, правда? Я крепко надеюсь, девочка, на тебя, ведь ты старшая, ты должна помочь маме вырастить Таню и Алешу, если что…»

4

Небо все более темнело. Подсвеченное кольцом электрических огней ограды, оно казалось мглисто-желтым по горизонту, мутно-зеленым, затем серо-зеленым — ближе к зениту, а над самой головой — бездонным и чистым, как вода в степном колодце.

Лагерь в ожидании рабочих команд как будто притих. Прекратилось хождение заключенных по плацу, не скрипели белые двери жилых блоков, реже раздавался уверенный стук кованых сапог эсэсовцев. Опушенные инеем, со снежными подушками на крышах, лагерные строения слабо мерцали в свете редких фонарей внутренней зоны.

Команда заксенхаузенцев второй час стояла на площадке возле здания бани-прачечной. Все, что можно было надеть на себя для тепла, люди надели: некое подобие шарфов, платков, накидок, заготовленных впрок к наступлению морозов и извлеченных теперь из самодельных сумок, да и сами сумки сгодились в качестве башлыков или капюшонов. Строй инстинктивно уплотнился, сжался: плечо к плечу, грудь — к спине впереди стоящего, и только общее тепло нескольких сот физически изнуренных людей давало необходимый для жизни минимум тепла каждому.

Охранники в голубых шинелях — это были маутхаузенские пожарники, набранные из заключенных-уголовников,— пока не вмешивались в дела новеньких — цугангов; эсэсовское начальство, похоже, вовсе забыло о них. Даже бывший заксенхаузенский блоковой унялся: забился куда-то в середину строя.

101

— Что же это деется, товарищ генерал? Места у них в лагере не хватает или душ испортился? Или хотят заморозить до смерти?..

И на этот вопрос он обязан ответить. И на другие, не менее трудные. Честно, как думает.

— Выводы делать рано, Николай Трофимович. Мало знаем. Придут с работы — больше узнаем. Может, все узнаем… Но и о нас люди узнают. Это важно. Эсэсовцы ведь не больно любят, когда много свидетелей. Так что… Или они совсем обезумели, или будем жить.

Сказав это, Карбышев сам почувствовал облегчение. Как всегда, только выраженная в слове мысль становилась до конца ясной… Маскировка. Сохранение секретности. Разве эсэсовцы могут этим пренебречь? Действительно, сколько уж он повидал в Майданеке и в Аушвице, особенно в Аушвице! И не помнит случая, чтобы эсэсовцы хоть раз изменили своему правилу — тщательно скрывать от обреченных готовящееся преступление.

— А вы как полагаете, Николай Трофимович?

— Считаю, что вы очень правильно, товарищ генерал, просили передать всем русским. Главное, чтобы как можно больше народа узнало. Верно, верно! И эти не посмеют загазировать нас, могут не осмелиться.

— Вы все с точки зрения здравого смысла, товарищ Карбышев,— сказал Верховский.— А я убежден, никакого здравого смысла у них нет. Действует тупая беспощадная машина. Но, видимо, какой-то механизм или винтик пока не сработал…— Верховский говорил медленно, с усилием двигая непослушными от стужи губами.

Карбышев усмехнулся:

— Отказывать противнику в здравом смысле — негоже для военного человека, уважаемый товарищ. Это вообще. А в данном случае я только утверждаю, что эсэсовцы обычно не допускают огласки, и если мы стоим тут битых два часа на глазах у всего лагеря, то было бы нарушением всех их правил гнать нас после этого в газовую камеру.