Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 120

— Выплюнь снег, опасно! Не глотай снег, кому сказано!

— Очень хочется пить,— слабо отвечает наш доброволец, семнадцатилетний паренек из Грязовца.

— Горе мне с тобой,— вздыхает Сенин и шепчет: — На, глотни из баклажки, только чтоб ни слова никому. Понял?

— Спасибо.— Оторвавшись от фляжки, доброволец отдувается и пыхтит. Веет чистейшим, с холодком, медицинским спиртом.

— Мотри! — предупреждает еще раз Сенин и тихонько грешно посмеивается.

Утро. Наш взвод отдыхает в пустом сарае на окраине деревни. Я с винтовкой охраняю баньку, где сложены ящики со снарядами. Банька, крепкая, черная, пропахшая щелоком и дымом, стоит в сотне шагов от дороги, по одну сторону от которой — изба с провалившейся крышей, по другую — длинное, в четыре окна, здание с обрывками проводов на бревенчатой стене. Разбитые окна длинной избы заткнуты тряпками, один угол ее обгорел.

За деревней тянется снежное поле, гладкое и сверкающее, обрамленное дымчато-голубой бахромой леса. Над лесом повис слепящий кружок солнца. Дорога, раскатанная и истоптанная, уходит в поле и исчезает там в солнечно-снежном блеске. Позади баньки низина, кустарник и, наверно, замерзшая речка или ручей. Дальше — снова поле и бело-голубой, с зеленоватыми

441

пятнами хвойный лес. В той стороне запад, там немцы, и туда направлено все мое внимание.

В деревне тишина. Над трубами не вьются дымы, на улице— ни души. Только если попристальнее вглядеться, можно заметить, что избы и дворы чуть курятся: топят по-черному.

Я перебрасываю винтовку на другое плечо, и в этот момент в стылом воздухе раздается тонкий свист. Через секунду посреди улицы что-то сухо, с грохотом взрывается. Невольно приседаю. Снова слышу свист — и снова резкий грохот. Коротко пропев, что-то остро бьет в стену баньки, а в воздухе несется уже новый, немного шипящий нарастающий свист.

Взрыв. Поют осколки. Остро врезаются в снег и в черные бревна. Это артобстрел — я понимаю. Смотрю во все глаза на запад. Новый свист — резко, оглушительно грохочет напротив, у длинного здания. Осколки веером летят через мою голову. Зачем-то приседаю.

Опять шипящий свист… А вот и не приседаю. На момент охватывает какой-то странный азарт… И нестерпимо хочется есть. Каши бы сейчас, горячей, с салом гречневой каши!

Снова свист, снова грохот. Что же это? На белой крыше длинной избы две черные рваные дыры. А это что? Неужели Сенин? Бледный, конопатенький, в своей длиннополой шинели. Вот он упал и, переждав разрыв, снова вскочил на ноги. Бежит ко мне, с карабином за спиной, пряча что-то на груди под шинелью.

— Ты что?! — кричу я ему, стараясь голосом покрыть очередной треск разрыва.

— Живой?! — кричит он, улыбаясь пересохшими губами.— Тебя пришел сменять. Время.

— Да разве под обстрелом сменяют? Переждал бы обстрел… А под шинелью что?

— А это твоя каша. Спрятал, чтобы не остыла. Держи.— Сенин протягивает мне котелок, закрытый крышкой, и вдруг быстро приседает.— Ложку не потерял?

— Дай глотнуть из баклаги, я никому…

— На.— И Сенин, отстегнув от пояса новенькую трофейную, в матерчатом чехле, фляжку, дает мне приложиться — во рту у меня теплый сладковатый чай.— Что? — спрашивает он, усмешливо морща нос.— Аль не скусно?

Я беру котелок с кашей и бегу к своему сараю. Из длинного дома выносят на носилках человека в окровавленной шинели. Меня обгоняет, припадая на одну ногу, пегая лошадь. Она оставляет на снегу красный след.

442

День. Отгремел бой у полотняной фабрики, что на западной окраине Ржева. В город мы не прорвались, но и со своего рубежа не отошли, когда нас контратаковали немецкие танки. Я не помню уже всех подробностей того боя, но вот что запечатлелось навсегда в моей памяти.



Посреди огромной, пересеченной оврагами равнины идет невысокий человек. Полы его шинели спереди и сзади подоткнуты под ремень, ушанка молодецки сдвинута на затылок, на плече длиннющее черное тяжелое ружье — ПТР, на закопченном лице свет радости.

Все знают уже, что Сенин подбил танк. Его еще будут представлять к правительственной награде, но не об этом он сейчас думает, не этим полнится его душа.

Вот он, уралец Сенин, возвращается после тяжелого трудового дня домой, а на плече у него вместо ПТР может быть отбойный молоток или крестьянская коса… Идет истый работник и воин России, добросовестно исполнивший свой долг.

Идет через года, десятилетия, улыбающийся, чуть рябоватый, и как же, право, недостает порой мне его, живого, в горькие минуты, без которых не обходится жизнь человечья!

ОКУНЕВ

И снова в сердце тот, сорок второго года, май.

Вопреки всему на свете цветет ландыш, кукует вещунья-кукушка в сыром ельнике, а зорями в темной черемухе поют-зали-ваются соловьи.

К сожалению, нам не до соловьев. Мы кочуем из леса в лес. Саперы не успевают строить блиндажи, и оперативная группа штадива размещается в шалашах, рядом с которыми отрыты узкие противоосколочные щели. Стоим сутки, двое, затем внезапно сворачиваемся и переходим на новое место. Наши старые шалашные поселения, как правило, сметаются вражеским орудийным огнем.

Фашисты ведут себя загадочно. Дороги просохли, уже по-летнему тепло, но они не только не наступают, а как будто готовятся к основательной обороне: роют землю, сооружают проволочные заграждения, минные поля. Мы на этом участке тоже пока не можем наступать и тоже, главным образом, укрепляем передний край. Время от времени мы и противник прощупываем друг друга.

443

…Рассвет. Гудят «юнкерсы». На опушке леса командарм, генерал-лейтенант, и исполняющий обязанности комдива подполковник Егоров. Оба смотрят в бинокли. Чуть поодаль от них — наши штабные командиры. Я— вместе с начальником разведот-деления. Замаскировавшись в мокрых от росы кустах боярышника, мы глядим на деревню, возле которой темнеют траншеи нашего переднего края.

«Юнкерсы» разворачиваются и, красновато отсвечивая в лучах встающего солнца, пикируют на деревню. Рвутся бомбы. Поле заволакивается дымом. Самолеты с ревом заходят еще раз, пикируют прямо на окопы, взмывают ввысь, и сразу после их ухода в деревне и вдоль траншей вырастают серые фонтаны артиллерийских разрывов. Огонь немецких пушек усиливается. Заваривается какая-то каша из земли, огня, обломков, бревен, дыма, какой-то пестрый смерч, фантастический шабаш стихий.

Все выше солнце, грохот ослабевает, рассеивается дым, и там, где недавно темнела линия наших окопов,— там сплошная черная безжизненная полоса.

Генерал-лейтенант и подполковник Егоров, не отрываясь, глядят в бинокли. Штабисты тоже продолжают смотреть. Боярышник, в котором мы стоим, полыхает голубыми, белыми, оранжевыми огоньками.

Исчезают последние сверкающие кустики минометных разрывов, и на поле перед мертвой полосой показываются зеленоватые цепи вражеских солдат. Отчетливо видно, как, прижимая к животу черные автоматы, они строчат на ходу.

Обидно и страшно. В кого строчат? Зачем мы смотрим? Почему командующий не приказывает ввести в бой резервы?

И вдруг… Я не верю своим глазам. Черная равнина оживает. Раздается сильный ровный стук пулемета «максим». Чудо чудное! Мелькают дымки винтовочных выстрелов. Как же наши там уцелели? Как выдержали, не побежали?

«Максим» стучит безостановочно, и вот немецкой цепи уже нет. Зеленые человечки, выставив под прямым углом зады, несутся обратно к своим окопам.

Генерал-лейтенант опускает бинокль. Встряхивает руку Егорову и выбирается из кустов на лесную поляну. Его окружают дивизионное начальство и незнакомые мне командиры — вероятно, из штаба армии. Все радостные, сияющие. Командарм поздравляет наших с успехом и отдает распоряжение немедленно вызвать сюда, в лес, пулеметчика.

Через час перед шалашом оперативного отделения появляется наскоро умытый боец. На его подбородке свежие бритвенные порезы. Гимнастерка под брезентовым поясом топорщится,

444

одна обмотка на ноге измазана чем-то бурым. На вид ему лет сорок. Подполковник Егоров обнимает бойца за плечо и ведет к генерал-лейтенанту. Боец растерянно оглядывается на юного политрука, который доставил его на КП.