Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 87



- Подругу вашу нет, а Уразу хорошо помню. Это прозвище ее. Рыхлая такая тетка была. Мы еще, ребятишками, дразнили ее: «Еряперя ухо-сухо, Ураза пухово брюхо».

Прошкина засмеялась:

- В нашем селе у всех прозвища. И нас с Фешкой прозвали «сороками». Молодыми были, говорили много. Часто выступать приходилось. Вот и прозвали.

- А почему вы к нам приехали?

- Леса у вас кругом, реки да озера. А я нажилась в степи - все осточертело. И еще я рыбу очень люблю. В саду у себя пруд вырыла. Видал?

- Неужели одна копала?!

- Одна. Лет пять все копала. Жилу искала. Уйду туда, зароюсь. И меня никто не видит, и я никого не вижу. Эх, господи боже мой!

- Как же вы председателем колхоза оказались?

- Так и оказалась. Хоть и числилась я культорганизатором, но больше заставляли меня хлеб выколачивать. Все, бывало, уполномоченным по селам ездила. А тут приехал новый секретарь Савостин. Вызвал меня: «Ты что делаешь?» - «Культурник», - говорю. «Какой еще культурник! Теперь наша культура - хлеб. Давай, поезжай председателем колхоза в Еремеевку». Написали бумагу от райзо, сел со мной в тарантас председатель рика и привез в село. Теперь выбирают председателей. А тогда проще было. Приехал - вступил в колхоз, и валяй. Председатель ты или бригадир, раньше не смотрели. Подошло жнитво - серпы в руки и в поле. Все работали. Я, бывало, на сенокосе передом ходила. Коса у меня была со звоном - три короны на ней. Как пойду махать, только поспевай! Тут меня «картузом» прозвали. Тогда бабы все ворчали на меня: «Слыханное ли дело, чтобы баб выгонять на покос?» Тут не заведено было косить бабам. Жать жали, а чтоб косить, такого раньше не было. Это я их выучила. Зато потом они меня благодарили. Мужиков-то не стало. «Вот спасибо „картузу“ - косить выучила. Хоть себе на скотину накосим». Эх, чего только я за свою жизнь не делала, за что не бралась... Сказано: нашему вору все впору.

Она умолкла и тяжело, недвижно смотрела все в то же место, себе под ноги.

- Анна Ивановна?

- А! - Она даже вздрогнула из забытья и, как давеча на ходу, медленно закачала головой.

- Как же вы в тюрьму попали? За что?



- За то же самое... Ненавидели меня, что я на чистую воду выводила. Смотрела за всеми и писала куда надо. Говорят, теперь нет врагов народа. А куда ж они подевались? Как они были, так и остались. Каждый жулик - враг народа. В тридцать пятом году их начали шерстить... после убийства Кирова. За ворами я сама смотрела. У меня никто не спрячется. Кто что украл - все наперечет знала. А по части настроений и всяких антисоветских разговоров мне трудно было. Кто со мной на откровенность пойдет? Все ж таки я была председателем и парторгом. Зато был у меня кладовщик Гаврилкин - дока по этим делам. Боле меня писал. И еще при сельсовете состоял секретарем Панков, он же комсорг. Тоже хорошо знал - кто что говорит, что думает. Они многих выдали. Но и мужики про них дознались. Гаврилкин пропал, как сквозь землю провалился. Нашли его только через год в бочаге. Бреднем вытащили. Изопрел весь. Руки связаны, и камень на шее. А Панкова убили. Помню, привез он нам жалованье, роздал и говорит: «Пойду в Кустаревку, облигации разнесу». А дело было к вечеру. «Ваня, погоди, - говорю, - я с делами управлюсь и пойду с тобой. Мне культсекцию провести там надо». Да мне, мол, ждать некогда. Ушел. Не успело смеркнуться, бежит Востриков: «Анна Ивановна! На дороге в Кустаревку убитый валяется. И свист какой-то в кустах. Я испужался - не разглядел, кто лежит». Эх, меня так и тряхнуло что-то. Зашла к председателю сельсовета: «Труша, что-то Востриков прибежал... Говорит - убитый под Кустаревкой на дороге лежит. Давай сходим!» Пошли мы... Так и есть, Панков убит. Лежит, растянувшись, лицом вниз. И ветром облигации разносит. Приехали из НКВД. Нашли по следам.

- Как по следам? Собаку пускали?

- Да ну, собаку! На примете у них были. Из тех, про которых Панков писал. Накрыли отца с сыном, Артема да Митрия. У Митрия палец в крови был. «Почему у тебя палец в крови?» - «Клопов на печи давил». Забрали обоих. Тут они все не признавались, а в Москве сознались.

- Когда же их взяли? В тот вечер?

- Какой там! Пока дозвонились, пока следователь приехал. Утро уже было.

- Так что ж они, за всю ночь не могли руки помыть?

- Кто их знает. А только сознались во всем... На суде, правда, путались, один говорит, ломом убили, другой - пешней. В Москве их судили. Военный трибунал. Вызывали меня и Трушу. Ввели их в зал - они страшные-то, прямо лица на них нет. Расстреляли обоих. С той поры не могла там работать, - уйду и уйду. Меня и перевели в рабочком, в совхоз на Верхний Перекат. И стала я бельмом на глазу у директора и его братии. Это воры из воров и пьяницы. Сколько я на них ни писала - и в рик, и в райком - ничего не добилась. Написала в облсоюз - пришлите ревизора! Рабочим по семь месяцев зарплату не платят. Питание скверное - гниль всякая, списанная с учета. На ферме бруцеллез - скот смешанный. Бруцеллезных телят прирезывали - да в столовую. А сам директор Стрючков ночами на отгонах пропадал, за доярками бегал. Перепьются все... Доярки его в свои тряпки наряжали... женщиной! Срам. А тут еще сгорела силосная башня от самовозгорания - силос неправильно заложили. И вот приехали ревизоры - дружки Стрючкова из рика да из райфо Шикунов. А этому Шикунову директор пять свиней отправил. Как осень, так свинью везет, да зимой, к масленице, свинью. Приехали они, поохотились вместе, попьянствовали, а потом на меня ж и акт составили. Мол, все это клевета. Кое-кого из рабочих подговорили. Те из кожи лезут - ну прямо Стрючков - отец родной. Меня и в НКВД таскали, посадить хотели, как врага народа. «За вредительство по кадрам». На этот раз не посадили, но из партии исключили, с работы сняли. Эх, господи боже мой! - Она снова всхлипнула и помолчала.

- И пришла сюда я, в Кустаревку. Отсюда народ разбегался, избы дешевыми были. Купила я себе деревянную избу и пошла в колхоз птичницей работать. Курятник на горе стоял. Изба моя с краю села, рядом. Удобно. Ну, что ж, и так жить можно. Привели они меня в ничтожность и думали: теперь я замолчу. Не тут-то было! Я их еще пуще разоблачать стала. За всеми следила - и за председателем, и за бригадирами, и за милиционером. Бессонница тогда приключилась со мной. Я ночи напролет шастала по селу. Они бы меня не взяли, кабы своя Катька не выдала. Прижилась у меня нищенка приблудная. Родом из Ермилова. Ее в тридцать восьмом году за колоски сажали. Года два отсидела... Но в колхоз не вернулась, по миру пошла. Все сестрицей меня звала. Я, говорит, стрица, там прозрела. Человек должен окончательно освободиться от всякого имущества. Кто наг, тот и благ. Не тело спасать надо, а душу. Кто теперь работает на антихриста, тому не видать земли Восеонской. А вот как бросим все работать, пойдем по миру - небось она и откроется нам. Ничего нам не откроется, говорю, только помрем с голоду. А она мне: хлеб, он без правды и в рот не лезет. Да ведь правда не медведь, по лесу не бродит. Не искать ее надо, а руками делать. А она мне - нет и нет! Правда нерукотворна. Кто ноне работает, тот антихристу служит. Все агитировала меня, с собой звала. Я вот только отдохну у тебя, говорит, с силами соберусь. Поживу немножко. Живи! Места не жалко. Да и веселее вдвоем-то было. Целое лето прожила у меня. И меня же выдала... Эх, господи боже мой! - Она мотнула головой и всхлипнула. - А ты пей, пей! - Прошкина долила мне стакан чаю. - Остыл уж совсем. Может, подогреть?

- Нет, нет! Вы рассказывайте, пожалуйста.

- Поди, уж надоело? Рассказ-то мой не больно веселый. Да сказано: кто не живал, тот и горя не видах. От сумы да от тюрьмы не уйдешь. Видать, уж такая планида. На роду мне написано. Эх, господи боже мой!

Странно звучало у нее это восклицание; сначала высоко и протяжно - «э-эх!», потом короткая пауза, казалось, сейчас она залихватски свистнет или заматерится, как давеча на бабу с косой. Но далее следовало тихое, сиплое бормотание: «Господи боже мой».