Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 87



Старый большак давно уж заброшен. Где-то размыло дорожное полотно, где-то мостки поснесло в разгульную полую воду, где-то навели другие... И вот остались на крутобоких песчаных угорах обрывки мертвой дороги. Местами они зеленеют - стреловидные листья пырея пробили обкатанный веками камень, а на обочинах густо распушилась никем не тронутая трава-мурава.

Неподалеку от крепости, на большаке, лежало когда-то богатое село Кустаревка, - от него осталось всего четыре кирпичных дома, да ямины от жилья, поросшие глухой крапивой и татарником, да корявые в два обхвата пни от спиленных ветел, да зарастающая травой, неезжалая, покрытая белым камнем дорога.

Таких заброшенных, таинственных крепостей в этом древнем лесном краю много; встречаются они и по Оке, и по Мокше, и по Цне - все это старая засечная полоса, граница Рязанского княжества. Но если верить старикам, в каждой из этих крепостей жил либо разбойник Кудеяр, либо старица Алена со своей лесной вольницей. «И ни один московский воевода взять ее не смог. Стеньку Разина взяли, а ее не смогли». Это добрые сказки с желанным концом. Старицу Алену взяли, хотя сопротивлялась она отчаянно долго, и на подмогу московскому воеводе Долгорукому посылали князя Волконского. Но сказки сильнее жизни. «Не взяли старицу, и шабаш. Обманом только выбили. Дак она потом в лес ушла. Монастырь построила. Сама камни клала и кумпола выводила. Царствие ей небесное».

Здесь же, возле этой заброшенной крепости, я узнал одну историю, которая заставила меня поверить, что «старицу Алену не взяли, и шабаш!». И камни она в монастырские стены клала, и «кумпола сама выводила».

На отшибе теперешней четырехдворной Кустаревки, возле самого подола угора, откуда начинаются пойменные луга, прилепилась странная изба, - еще издали, с крепостных валов, я заметил на ней необычную трубу: ведро не ведро торчит из соломенной крыши, таз не таз, но нечто жестяное, с широченным раструбом кверху, вроде мегафона или громкоговорителя, которые вывешиваются на столбах в домах отдыха. Вот в эдакую трубу хорошо ведьме вылетать на метле - не зацепишь. Кто додумался до такой нелепости? Что за чудак?

Только подойдя близко к дому, я заметил, что труба изнутри была кирпичной, а снаружи обернута жестью и обвязана проволокой. Зачем?

Впрочем, таких «зачем» у меня возникло множество. На тыне, возле околицы, ведущей во двор, висела дохлая ворона. В палисаднике, над долблеными допотопными ульями-дуплянками, на ветлах белели конские черепа. Но самой загадочной оставалась изба. Она была собрана из самых разнокалиберных бревен, - снизу венцы были толстые, обыкновенные, кверху же бревна шли все тоньше и тоньше и оканчивались под карнизом почти жердями, отчего вся изба выглядела как-то игрушечно, несерьезно, словно ее собрали так, потехи ради. Издали заметил я и необычную ажурную веранду, словно оплетенную реечным каркасом, вязанным в шашку. Вблизи «реечный каркас» оказался сплетенным из белых тонких палочек - лутошек, то есть ободранных липовых ветвей. И опять показалось мне - в насмешку сделано. А рамы в окнах были самых разнообразных переплетов - и большие и малые; одни, поменьше, поставлены вертикально, а другие, подлиннее, горизонтально уложены в стену. Чудеса, да и только!

Но, приглядевшись, я понял, что сделано все не без умысла: все эти нелепости скорее от нужды, чем от чудачества. Голь на выдумки хитра. И в самом деле, поставь длинные рамы вертикально - они бы уперлись в карниз. Из-под жестяного раструба выглядывал слепленный из половняка дымоход. Не оберни его жестью, не свяжи проволокой - развалится. А бревна в сруб хоть и уложены слишком тонкие и даже попадались старые, - но под окнами лежит венец новый, толстый, и верхний венец, под балками, тоже вполне надежный. И во всем облике избы была какая-то трогательная и жалкая потуга на красоту - вместо резных наличников набиты затейливо изогнутые белые палочки, и карниз оплетен из тех же лутошек. Не гляди, что солома...

- Издаля кружево, а подойдешь - пужало. Так, что ли? - сипло спросил меня кто-то сзади.

Я вздрогнул и обернулся. Ко мне подходила старуха, шла тяжело, волоча ноги, покачивая большой, куце остриженной головой. На ней была исподняя рубаха, заправленная под грязную серую юбку, распоротую с боков, отчего похожую на какие-то широченные пиратские брюки. Впрочем, из-под распоротого подола мелькали еще и штаны - красные, заляпанные грязью. Обута она была в калоши, притянутые проволокой к заскорузлым голым ногам. Ее большие и грязные мужицкие руки, с согнутыми пальцами, висели до самых колен и впереди нее; казалось, она несла их, как гири, подвешенные к шее. А над низким косым вырезом рубахи так же безжизненно висели тощие длинные груди, прикрытые медным крестом.

- Ну, чего залюбовался, касатик? - спросила она, останавливаясь и глядя на меня блеклыми глазками.

- Да вот, смотрю на вашу избу. Как интересно все у вас сделано, - сказал я, испытывая неловкость от ее пристального немигающего взгляда.

- За поглядку деньги платят. У меня здесь не театр и не базар... Так что проходи своей дорогой. - Она заковыляла от меня прочь, бубня себе под нос: - Липнут, как мухи на мед. Мора на них нет, прости господи. Нельзя от дома отойти.

Только теперь я заметил оставленную старухой возле околицы тележку, высоко груженную травой и утянутую «деревом». Все честь честью, как на лошади привезла. Хоть и невелика тележка на железных колесах от старых плугов, но трава свежая, тяжелая, воз выше околицы. Неужели она сама притянула? А может, на корове, на телушке?

Старуха растворила околицу, взяла оглобли, неожиданно легко стронула груженую тележку и, пятясь, раскорякой, повезла ее во двор. Вот тебе и тягло.

Дворовые постройки - легкие соломенные сараюшки, окружавшие со всех сторон каменную кладовую, покоились на ветлах. Когда-то это были столбы, или вернее - ивовые колья, теперь они распушились в ветлы и поднимали на своих сучьях соломенные крыши. За этими сараюшками лежал садик, заросший вдоль плетня бузиной и крапивой. В конце садика, в частом окружении ветел, был пруд, довольно большой, со свежесрытыми откосами. В пруду плавали утки. Пруд чистый, обихоженный. Кто его рыл? Неужели старуха?

Я сел на пригорок поблизости от пруда и ломал голову над тем, как завязать разговор со старухой.

Вдруг за дальним кустом бузины, возле старой заброшенной дороги, звонко ударило бруском о косу - взинь, взинь, взинь! И тотчас со двора вышла старуха.

- Эй, шаромыжница! Прочь отсюда, не то пятки порежу! Фьють-тю!.. - старуха лихо свистнула и длинно, скверно выругалась...

Из-за куста выглянула баба с косой и тоже скверно заругалась:



- А соли в задницу не хошь?

- Я вот косу возьму...

- Ну, бери! Давай, иди сюда. Я те покажу! Остригу твои мужицкие портки-то.

- Воровка! Кого грабишь? Старуху.

- Это колхозная трава. Тебе ж запретили здесь косить, и не вякай.

- Сейчас я пчел растревожу. Они те разукрасят рожу-то.

Старуха заковыляла в палисадник, а я подошел к женщине с косой. На вид ей было не более сорока лет - широколицая, приземистая, в белой в крапинку просторной кофте, в длинной до пяток юбке, босая.

- Что у вас за спор? - спросил я.

- Да ну ее! Ей запретили здесь косить, вот она и матюгается. Привыкла...

- Кто запретил?

- Колхоз. Отмерили ей пятнадцать соток вместе с прудом. А сюда не лезь. Трава наша, колхозная.

- А пруд чей?

- Ее. Сама вырыла по дурости. А теперь за травой в лес ездит на своем тарантасе да колхозников материт.

- Кто она такая?

- Колхозным председателем была. На всю округу шумела... Прошкина!

- Анна Ивановна?

- Может, и Анна Ивановна. Кто ее знает. У нас ее старицей зовут, потому как одичала. А вы почем знаете, как ее звать?

- Слыхал...

Анна Ивановна Прошкина. Как же я сразу не сообразил? Мне даже тетка моя рассказывала о ней, подружка ее. Да я и сам видел ее однажды в детстве. В полушубке черной дубки, опушенном серой мерлушкой, в серой, лихо заломленной папахе, она выступала в нашем районном селе на митинге в день убийства Кирова. Помню базарную площадь, запруженную санями, лошадей, привязанных вдоль дощатых ларьков, мужиков и баб, в валенках и в лаптях, в нагольных полушубках, в черных, крытых чертовой кожей сборчатках, в длинных коричневато-серых свитах, с округлыми стегаными воротниками, - всю эту темную подвижную толпу, толкущуюся вокруг покрытой кумачом полуторки. В кузове, как на трибуне, стояло человек десять; двое держали лозунг - красный лоскут на белых оструганных палках, по лоскуту в одну строчку аршинные буквы - «Нет пощады врагам народа!».