Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 126

Естественно, мы просили Демосфена продемонстрировать наброски, но он не раскрыл нам ни слова. Мы умоляли его. Мы его уговаривали. Мы угрожали. Мы строили предположения...

— Эй, Демосфен, один мой приятель утверждает, что в какой-то момент в твоей речи должно прозвучать слово «и». Это так?

Все вотще. Стоило нам насесть на него, он убирался в дальний угол палубы или таверны, накрывал голову плащом и переставал на нас реагировать, покуда мы не оставляли его в покое. Конечно, на корабле не так много мест, где можно укрыться, и он доходил до того, что залезал на снасти или закапывался между амфор в трюме, как мышь. Совершенно очевидно, что мы дождаться не могли, когда же он произнесет эту свою речь.

Время шло — речи не было. Мы достигли Пеллы — речи не было. День уходил за днем, один сеанс переговоров следовал за другим; мы соглашались на все, чего хотел Филипп, ничего не получая взамен — речи не было. Это было как жаркая предгрозовая погода в конце лета, когда каждое утро все смотрят на небо, уверенные, что уж сегодня-то пойдет дождь, но дождь не идет; стоит жара и духота, даже козы в загонах и мулы в стойлах начинают беспокоиться и чудить, а дождя все нет. Речи не было.

Наконец до нас дошло: он ждал последнего дня переговоров, чтобы добиться максимального эффекта. Вот Филипп сидит, разнеженный и приятно расслабленный своим дипломатическим триумфом, воображая, что все кончено и он может вычеркнуть Афины из списка неотложных дел — и вдруг в последнее мгновение, как божество в финале трагедии, является Демосфен и обращает его в уносимую ветром полову. Мы не могли не отметить дерзости плана, не говоря уж о продуманной тактике и поистине провидческом понимании личности Филиппа — в конце концов, план строился на его собственном знаменитом маневре: позволить противнику прорвать свои ряды прямо по центру фронта, чтобы в самый последний момент отрезать ему пути отхода и окружить. Изящно, думали мы. Просто блестяще. И это даже если не принимать в расчет ошеломляющее воздействие на мораль! И вот этот момент наступил. Это случилось после того, как мы официально объявили о завершении посольства и сделали последние уступки — тут мы проявляли огромную щедрость, сдавая национальное достояние огромными ломтями, будучи уверены, что как только Демосфен произнесет свою речь, все вернется к нам назад — и как раз переходили к следующей унылой, многоречивой македонской придворной церемонии, когда Демосфен встал на задние лапы, прочистил горло и начал говорить.

— Господа, — сказал он, — Разве не правда, что...

И застыл. То ли он забыл слова, то ли его поразил сценический мандраж убийственной силы — как бы то ни было, он не мог ни двинуться, ни даже пошевелить губами. Он страшно напоминал в этот момент одну из многочисленных статуй Демосфена, говорящего речь, которыми в одно время утыкали все вокруг в знак выражения антимакедонских чувств — за тем единственным исключением, что статуи были как живые, а сам Демосфен, честно говоря, не очень. Помимо воли мне пришла в голову старая история о Персее и голове Медузы Горгоны, которая была так уродлива, что всякий, кто смотрел на нее, превращался в камень — параллель достаточно очевидная, учитывая внешность Филиппа.

Довольно долго никто не двигался, и есть известная вероятность, что мы просидели бы там до сегодняшнего дня, превратившись в камни, если бы не Филипп. Когда он справился с первоначальным замешательством и сообразил, что происходит, он слегка наклонился вперед и похлопал Демосфена по руке чуть выше локтя.

— Все в порядке, — сказал он. — Со всяким бывает. Вот что, попробуй вдохнуть поглубже и начни все сначала.

Демосфен посмотрел на него, вдохнул и затрясся.

— Попробуй для начала произнести свое имя, — сказал Филипп. — Скажи что-нибудь, все равно что, чтобы разбить лед. Давай, у тебя получится.

— Д-д, — пробормотал Демосфен. — Д-д-д.

— Ладно, — сказал Филипп. — Попробуй смотреть мимо меня, прямо на стену. Выбери какую-нибудь точку, на которой можно зафиксировать взгляд: лампу, орнамент, какой-нибудь элемент вышивки, неважно. Смотри строго в эту точку и попробуй назвать свое имя. Вслух. Давай.

Демосфен сфокусировался на чем-то и некоторое время задыхался, как вытащенная на берег рыба.

— Д-д-д-демос, — сказал он. — Д-д-д-демосфен.

Филип хлопнул в ладоши.

— Получилось, — сказал он. — Ладно, это уже хорошо, мы делаем успехи. Еще раз — теперь чуть помедленнее, но более бегло.

Демосфен, разумеется, так и не произнес свою речь. Филиппу заставил его произнести собственное имя, имя отца, названия города и демы, а затем выпустил на волю.

— Однако я разочарован, — сказал он, когда Демосфен уселся на место и принялся изучать землю между ногами. — Я надеялся услышать речь Демосфена с самого начала переговоров. Тебе следует вернуться попозже, когда ты почувствуешь себя лучше.

Посольство отправилось домой. Я остался.

Я ничего такого не замышлял, видят боги. Никогда прежде я не выказывал никакого намерения покинуть Аттику, совсем наоборот. Я не был несчастлив дома, и работа в Македонии не казалась мне такой уж чудесной. С другой же стороны, не было никаких причин возвращаться — ни родственников (во всяком случае, с которыми можно поговорить), ни долгов, ни обязательств. Я будто бы умер и заново родился.

В тот же день, чуть позже, я оказался в повозке, направлявшейся в сторону деревни Миеза. Это была большая крестьянская телега, у которой скрипело заднее правое колесо. В телеге со мной сидели Леонид и Александр, которого я уже знал, сыновья Пармениона Филота и Никанор, еще один мальчик по имени Менипп, от которого у меня в памяти не осталось ничего, кроме имени, и, наконец, директор школы Лисимах. Мы ехали до самого вечера в гробовой тишине — никто не решался открыть рот в присутствии незнакомца (меня) — и остановились на ночь в маленькой удобной таверне примерно на полпути между Пеллой и Миезой. Трактирщик, узрев нас и двух сопровождавших нас фракийских всадников, побелел как полотно и бросился внутрь; через несколько мгновений появились его жена и сын, не менее испуганные, и без единого слова принялись разгружать наше добро.

Эта тишина начинала действовать на нервы. Мне захотелось узнать, что, в конце концов, происходит. Может быть, это какой-то древний причудливый обычай, согласно которому надежда Македонии должен повсюду хранить молчание, прерываемое только во время уроков? Как афинян, я не мог поручиться, что вынесу подобное. Афиняне разговаривают. Без перерыва. Самый надежной способ свести афинянина с ума — это запереть его в четырех стенах, лишив возможности беседовать; и даже в этом случае он станет разговаривать сам с собой, не согласится со своими доводами, разорется, потеряет терпение, полезет в драку... К счастью, эти подозрения не оправдались; я слышал, как они перешептываются, когда думают, что я не слышу, хотя и не мог не разобрать ни слова. Я решил сам нарушить молчание, заговорив с одним из них — задать какой-нибудь простой вопрос и поставить перед невозможностью промолчать, нарушив все правила вежливости; однако меня, как выяснилось, поразила демосфенова лихоманка, так что я не мог вымолвить ни слова. Ужин, состоявший из хлеба, сыра, холодной колбасы и удивительно сладкого, крепкого и ароматного вина, прошел в полной тишине, не считая звуков жевания; после ужина нам так же молча показали наши спальные места и оставили одних.

Я попытался разобраться в происходящем, но вместо этого задумался, отчего нас не сопровождает Аристотель. Эта мысль, однако, не способствовала крепкому сну. Я начал припоминать эпизоды из различных мифов, в которых злой царь отправлял жертву в удаленный город с запечатанным письмом, содержащим указание казнить ее. Загадочные причины, по которым мне предложили работу, больше не казались такими уж загадочными.

Аристотель прожил здесь... сколько, два года? Пять? Я не мог припомнить навскидку, но достаточно долго, конечно, чтобы добиться доверия и расположения царя. Я явственно представлял себе эту сцену: тронный зал, весь погруженный во тьму за исключением пятна света от единственной коптящей лампы. Является Аристотель и склоняется к уху монарха. Афинский глашатай, Эвксен. Что тебе до него, друг мой? Ты его знаешь? Знаю ли я его?! Что там знаю, ваше величество, я ненавижу его превыше всех смертных, как ненавидели бы его и вы, если б узнали получше. Расскажи поподробнее, Аристотель, расскажи поподробнее... Филипп кивает; его единственный глаз яростно сверкает во мраке. Понимаю, говорит он тихо. Понимаю. Что ж, мы должны что-то предпринять, не так ли? Предоставь это мне, друг мой. Аристотель низко кланяется. Благодарю вас, ваше величество. Вы не можете себе представить, как долго я мечтал о мести... Не стоит больше беспокоиться, мой добрый и верный слуга. Этот человек уже мертвец. Ну, ты знаешь, как это бывает, когда лежишь без сна в ночи и терзаешься страхами. В эти моменты можно навоображать что угодно, любые ужасы, и убедить себя в том, что они правдивы. Разумеется, не обошлось тут и без чувства вины...