Страница 2 из 126
Ты улыбнулся, протянул мне кувшин с водой и рассмеялся.
— Что смешного? — спросил я.
— Ничего, — ответил ты. — Попей. В такую жару надо много пить.
— Не уходи от ответа, — настаивал я. — Скажи мне, что такого смешного я сказал. Обычно, когда я шучу, ты только смотришь на меня с глупым видом.
— Ну ладно, — сказал ты. — Хотя это не смешно, а так — любопытно, скажем. Мне показалось, — продолжал ты, — что дед твой обладал удачливостью так же, как мы владеем крысами, живущими в наших амбарах.
Пока не забыл, я должен, наверное, объяснить, почему я записываю свою историю не по-гречески. Мне следовало писать по-гречески, я знаю. В конце концов, греческий нынче — язык всего цивилизованного мира, в то время как этот варварский скифо-согдийский говор (столь смутный, что даже названия собственного не имеет) никогда ранее не использовался для письма и скорее всего, не будет использоваться никогда в будущем; об этом свидетельствует тот факт, что я пользуюсь греческим алфавитом — несмотря на то, что более чем для половины причудливых звуков, издаваемых этим народом (извини — твоим народом), не подобрать греческих букв. Если мое решение на чем и основано, то только на том, что я больше не желаю быть афинянином в частности и греком вообще. В таком случае, спросишь ты, зачем я вообще занимаюсь делом столь бессмысленным и столь греческим, как написание книги — как выражаются мои соседи, «разговорами с самим собой при помощи палочки и овечьей кожи» — которую никто не захочет и не сможет прочесть?
Хотел бы я сам это знать, будет мой немедленный ответ. Честное слово, хотел бы. Извиняет меня, однако, то, что те из нас, кому выпало стать свидетелем событий исключительной важности, обязаны описать увиденное во благо еще нерожденных поколений, чтобы деяния великих мужей не оказались окончательно забыты, а ошибки прошлого не повторялись по невежеству в будущем. Ну или вроде того.
Итак, о чем бишь я? Ах да, мой отец и судьба.
У нас с тобой состоялась на эту тему еще одна беседа, Фризевт (если тебя вообще так зовут; звучит вовсе не как имя, а будто собака блюет, однако ничего лучшего с помощью греческих букв мне добиться не удалось), месяц или два назад, если помнишь; и поскольку ты, по всей вероятности, будешь единственным читателем этой книги, я не могу взять в толк, зачем мне вообще тратить силы на ее изложение. Тем не менее, как мне помнится, по ходу этого разговора я сделал несколько блестящих наблюдений и вообще выражал свои мысли необычайно ясно, сжато и остроумно; в любом случае, большую часть времени ты наблюдал за жуком, карабкающимся по косяку двери и не уделял моей речи того внимания, которого она была достойна, поэтому она приводится здесь, чтобы ты мог ее прочесть и усвоить к собственной пользе.
— Мой отец, — сказал я, пока мы наблюдали за рытьем глубокой траншеи для главной сточной канавы, на сооружении которой я настоял (весьма любезно со стороны твоих соплеменников, что они сподобились уважить старика), — был человеком простоватым: весь из чистой бронзы безо всяких примесей. Он никогда не носил тонкой серебряной рубашки, притворяясь драхмой.
Ты повернул голову и посмотрел на меня. — Что это — «драхма»? — спросил ты.
— Афинская монета, — ответил я. — Их чеканили из чистого серебра, однако к концу Войны мы так обеднели, что стали делать их из бронзы и покрывать серебром. Это никого не обмануло.
— А, — сказал ты. — Так это мы о деньгах говорим, да?
— Верно, — сказал я, кивая.
— О маленьких круглых металлических пуговицах, на одной стороне у которых лошадь, а на другой — Александр.
(Ты, конечно, не сказал «Александр»; ты не способен правильно произнести это имя, бедный дикарь. Ты сказал что-то вроде «Згунда». Впрочем, я знал, о ком ты говоришь).
— Именно, — ответил я довольно сварливым тоном. — За исключением того, что в те дни никакого Александра на них не было — на них чеканили образ Афины, богини мудрости и бессмертной покровительницы города.
— Понимаю, — ответил ты с излишним, на мой взгляд, самомнением. — Афина — подательница мудрости, и вы, афиняне, особенно ее почитаете.
— Именно так.
— Почему?
Ох уж эта твоя раздражающая привычка задавать трудные вопросы. Трудные, конечно, не в том смысле, как шестнадцать умножить на четыре минус шесть, деленное на три; уместнее говорить о неловких усилиях, которые прилагаешь, пытаясь растолковать нечто совершенно очевидное такой интеллектуально ограниченной личности, как ты.
— Ну, — сказал я, — потому что мы, афиняне, ставим мудрость превыше всех добродетелей.
— О! — ты выглядел озадаченным. — Странно.
Ты решил не расшифровывать это довольно загадочное замечание, а вместо этого спросил, хорошее это или плохое качество — простота.
Я секунду подумал.
— На самом деле ни то, ни другое, — сказал я. — Или и то, и другое сразу. Конечно, он был удачлив…
Ни с того ни с сего ты рассмеялся.
— Извини, — сказал ты. — Пожалуйста, продолжай.
— Ему повезло, — продолжал я, слегка раздосадованный тем, что меня прервали, — жить в необыкновенно мирный период афинской истории. Я сказал — мирный; что ж, он не был таковым. Мы увязли в мерзких маленьких войнах — мы против спартанцев…
— Погоди, — сказал ты. — Мне казалось, ты говорил, что война к тому времени была окончена.
Главная твоя проблема — в невнимательности.
— Да, Война с большой буквы окончилась. Это произошло, когда отцу было семнадцать. Войны со Спартой в его времена были просто войнами. Кроме того, мы воевали против персов, вместе с персами — против спартанцев, вместе с фиванцами — против спартанцами и вместе со спартанцами — против фиванцев…
— Почему? — спросил ты.
— Что? Потому что шла война, конечно.
— Да, но почему? Из-за чего была война?
У тебя был такой встревоженный вид, что смотреть на тебя было почти смешно.
— Ход ее был, должно быть, весьма запутанным, раз ваши враги становились вашими друзьями и наоборот.
Я нахмурился.
— Не помню, — сказал я. — В основном, я думаю, речь шла о том, кто какими городами владеет. Городами различных империй, я имею в виду.
Ты кивнул; затем тебя озадачил другой вопрос.
— Значит, у Афин была империя? — спросил ты.
— В некотором смысле. Мы брали города под защиту, видишь ли. За исключением тех случаев, когда они восставали против нас.
— И тогда вы защищали их от самих себя?
— Примерно так. Видишь ли, спартанцы, фиванцы и персы забирали себе наши города, покушаясь на их свободу, и мы должны были этому препятствовать. Иногда наши города пытались передаться врагу, и этому мы тоже должны были препятствовать.
— Понимаю, — сказал ты, хотя, думаю я, ты лгал. — А защищали их вы потому, что были демократией.
— Правильно. Мы верили, что ни один человек не может быть выше другого.
— Ладно. И поэтому вы основали империю. Кажется, я уловил принцип. Но все эти войны, — продолжал ты, — должны были превратить твою жизнь и жизнь твоей семьи в сплошной кошмар.
Я улыбнулся и покачал головой.
— О нет, — сказал я, — они были совершенно непохожи на Войну. На самом деле это было очень хорошее время для афинян. У нас была демократия — спартанцы сокрушили ее в конце Войны, но когда мы изгнали Тридцать Тиранов…
— То есть они были спартанцами.
— Нет, — сказал я терпеливо. — Они были афинянами. В общем, избавившись от них, мы принялись воссоздавать свою империю, и в город потекли деньги — собираемая с входящих в нее городов дань; дела обстояли практически как во времена моего деда.
Ты на мгновение закрыл глаза.
— Ты хочешь сказать — как во время Войны?
— Ну, да. Но Война — это же не беспрестанные сражения; случались большие перерывы, во время которых жилось не так уж плохо. Во времена же отца мы в самом деле процветали — благодаря принадлежащим городу серебряным копям. За несколько лет до моего рождения мы имели возможность платить людям только за то, что они сидели в Собрании, слушая дебаты.