Страница 68 из 75
Что касается утренних пастушьих сигналов, то они могут быть самыми разными, лишь бы достигли цели, то есть дали бы знать хозяйкам, что пастух уже вышел и скотину пора выгонять.
Классическим пастушьим сигналом на протяжении веков и повсюду был пастуший рожок, а как его вариант – свирель. Переливы рожка и свирели любили не только крестьяне, но и коровы. Они послушно шли на звуки рожка, спокойнее себя вели, спокойнее щипали траву при его звуках.
Рожки и свирели теперь повсеместно повывелись. Один из наших пастухов пытался играть на старом, мятом-перемятом пионерском горне, один ухитрялся дудеть в бутылку с отбитым донышком, один стучал палкой о пустое ведро, но чаще всего хлопают (наподобие выстрела) длинным пастушьим кнутом и что-нибудь такое кричат, – так или иначе, а цель достигнута.
И не нужно, а все равно проснешься, когда выгоняют скотину, невольно будешь прислушиваться ко всем звукам в селе. И вот я заметил, что иногда эти звуки – хлопанье кнута, иногда какие-то хриплые рулады, а иногда вдруг, неизвестно откуда взявшись, прорываются короткие, но сильные обрывки чистой рожечной мелодии. Этакие наполненные музыкальные всплески без начала и без конца. Объяснить этого я себе не мог. Уж не два ли разных пастуха в нашем селе, пасущих попеременно? У одного есть пастуший рожок, а у другого только кнут и здоровая глотка? Между тем очень скоро я, знал уже, что пастуха зовут Натолий (Анатолий), и дважды повстречался с ним и с его стадом. Надо сказать, что обе эти мимолетные встречи не развеяли моего заочно сложившегося нелестного представления о нем. Правда, в лице его сквозило что-то очень простодушное, улыбчивое, детское почти, Иванушкино, но сквозило оно из-под такой помятости, огрубелости, трехдневной соломенной щетины, что, может быть, даже оно и не сквозило, а просто почудилось. Но нет, в голубых глазах на этом обветренном лице действительно было что-то открытое и доверчивое.
Я собирал луговые опята на широкой наклоненной плоскости оврага, на другом берегу которого паслось стадо. Пастух, видимо, вздремнул или просто прозевал, и две коровы ушли метров на двести в поле овса. Любому пастуху не понравилось бы такое поведение коров, любой пастух обложил бы их двумя-тремя длинными периодами витиеватой метафорической речи, а настигнув, вытянул бы вдоль хребта кнутом, но все же такого озлобления и такой ярости я не ожидал. Натолий и лупил их кнутом, и кидал в них комья сухой земли, и все это со злобой, с ушатами отборной брани.
Любой пастух – повторю – держит скотину в повиновении и страхе, но все же у настоящего пастуха за всем этим сквозит, а вернее сказать, в основе всего этого лежит любовь к скотине. Нельзя управлять скотиной, ненавидя ее.
В другой раз я столкнулся с Натолием лицом к лицу. Я сказал ему:
– Здравствуйте.
– Здравствуй-то, здравствуй, – ответил Натолий, – да что мне теперь делать?
– А что такое?
– Скоро пять часов, пасти мне до десяти, а магазин в шесть часов закрывается. Что делать?
Я растерялся и ничего не ответил.
– Слушай, – озарился вдруг Натолий, и лицо его посветлело, похорошело. – Может, ты побудешь здесь с моими коровами, а я сбегаю в магазин.
– То есть как?
– Да ты не бойсь, они смирные. А я сейчас быстро, я ведь как лось… двадцати минут не пройдет…
Подивившись такому предложению, я, однако, от него наотрез отказался.
– А что же мне делать? – обреченно спросил Натолий.
– Скотину пасти – вот что делать!
– Пожалуй, и правда. Ничего больше не остается.
Третья встреча с Анатолием произошла в иных обстоятельствах. Она раскрыла мне Анатолия в новом свете, после нее-то я и надумал написать эти заметки. Встреча произошла в деревне Останихе, на лавочке, перед домом Виктора Ивановича Жилина. Но надо теперь коротко рассказать, кто этот Виктор Иванович, как он очутился в Останихе, как я оказался на лавочке около его дома.
Некогда (но не во времена царя Гороха, а на моей памяти) Останиха была одной из обыкновенных полноценных деревенек среди других деревенек, расставленных по речке Ворще и окружавших наше село. Прокошиха, Брод, Негодяиха, Венки, Пуговицино, Курьяниха, Калинино, Олепинец, Кривец – все они входили в наш, как раньше говорилось, приход (а позже сельсовет), все они были домов по двадцати и обозначались для смотрящего на них скорее купами деревьев, ветлами, липами, чем домами, а также садами и огородами, да еще маленькими баньками, отбежавшими от основного куста деревни шагов на триста на зеленый лужок, на берег речки. Оно и понятно. Лучше один раз самим пройти эти триста шагов, со свертком белья под мышкой, чем носить ведрами светлую, шелковую (в рассуждении мылкости) речную воду.
Процесс исчезновения с лица земли тысяч и десятков тысяч российских деревенек не обошел и Останиху. Постепенно исчезли амбары, сараи, баньки, потом, словно ослабевшие зубы, стали выпадать и дома. На месте выпавшего зуба остается пустая десна, на месте выпавшего дома – крапива. В сущности, то же пустое место.
Тут обозначился другой, встречный, хоть и не равноценный процесс. Некоторые городские люди, пенсионеры, полковники в отставке, художники (в особенности) стали покупать опустевшие, но еще не сломанные дома. Говорят, на севере, в Вологодской, Архангельской областях, огромный домино со всеми дворами, клетями и подклетями можно купить за двести – триста рублей. За морем телушка полушка, да рубль провоз. Проезд в нашем случае. За семьсот километров из Москвы на дачу не наездишься. Однако и в ближайших к Подмосковью местах, вроде наших владимирских, тот же процесс, те же закономерности.
В Останихе осталось в конце концов четыре дома. Два стоят заколоченные, в одном живет местная старуха, а один дом купил московский полковник, дирижер военного (дивизионного) оркестра Виктор Иванович Жилин.
В Москве он, может быть, и дирижер, управляющий целым оркестром, и вообще (как полковник) имеющий определенное значение, в Останихе же оказался бесправным и беспомощным «дачником».
Предыдущий председатель колхоза (Быков) всячески притеснял и допекал останинских жителей: старуху и семью Виктора Ивановича. Председателю не терпелось сломать остатки деревни, выкорчевать сады, деревья и запахать то место, где сотни лет стояла Останиха. Этакий зуд все сровнять и все запахать. Мало того, что в Останиху не провели электричества, председатель запретил колхозному кладовщику продавать баллоны с газом останинским жителям. Однако и старуха и Виктор Иванович упорно выдерживали все притеснения, не дрогнули, сидя с керосиновыми лампами, и ухитрялись доставать газ где-то на стороне. Все искупали близость речки, промытый росами воздух и полная тишина. Если у нас в селе постоянно тарахтят то трактора, то автомобили, то там, в Останихе – ни одного лишнего звука.
Виктор Иванович приезжает на лето с семьей: женой Анфисой Сергеевной и внучкой – беленькой, синеглазой Катенькой. Родители Катеньки, то есть дочь и зять Виктора Ивановича, бывают только наездами, потому что заняты в Москве на работе.
Виктор Иванович через два дня на третий ходит к нам в село за молоком и в сельмаг. Мы познакомились, и выяснилось, что музыкант и полковник – любитель шахмат. Это можно расценивать как находку. Иногда после работы, часов в пять-шесть, я иду через лесок, через речку, через заболотившийся кочковатый луг в Останиху, и мы, устроившись на улице перед домом, сражаемся дотемна. Я стараюсь сесть за уличным столом так, чтобы, если поднимешь взгляд от шахматной доски, видеть дальние холмы, косогоры, перелески, весь наш, что называется, ландшафт. В данном случае на другом берегу речки, на зеленом косогоре, подзолоченном косыми уже лучами солнца, я видел еще и наше сельское стадо, только вот не видел почему-то пастуха Анатолия.
Мы расставляли фигуры на доске, а Виктор Иванович рассказывал между тем, как хорошо, от души он вчера перед вечером, сидя здесь же, на лавочке, поиграл на своем кларнете.
– Стих какой-то нашел, – говорил Виктор Иванович, – часа полтора без перерыва играл, отвел душу. Вы не слышали?