Страница 49 из 60
– Неуж! Люди тоже хорошие были.
– Почему ликвидировали заповедник?
– Так ведь содержать его надо, деньги идут. Объявили будто бы так, что теперь народ стал сознательный и сам может охранять свои богатства.
– Ну и как вы думаете, охранит?
– Ох-хранит… – протянул Воронцов, и не понять было, чего больше в его интонации: утверждения или глухого недоверия.
Когда вернулись, Воронцов угостил нас на дорогу отменными белыми пышками с молоком. Молоко, правда, было прокислое, но мы не подали и виду, не хотелось огорчать старика.
Так вот и бывает. Стоило свернуть с большой дороги на лесную тропинку, как приоткрылся целый, неведомый нам доселе мир, который так легко было пройти мимо.
Дорога пошла под уклон, и вскоре перед нашими глазами засеребрилось солнечной чешуей, заплескалось мелкими волнами, затуманилось отпотевшей сталью вдали, зачернело опрокинутым дальнебережным лесом. Наконец мы вышли к главной владимирской реке – Клязьме,
Ока, что и говорить, посерьезней Клязьмы, но она лишь касается дальнего края области, скользит по нему, создавая границу с землями Рязанской и Горьковской. Клязьма прорезает область вдоль. Почти все владимирские реки и речки, так или иначе, попадают в Клязьму. Она ствол того дерева, которое только в пределах Владимирских земель насчитывает более пятисот ветвей и веток. Вот почему Клязьма – главная владимирская река. Иногда ведь так и говорят: Владимир-на-Клязьме.
Паром замешкался у того берега, а на этом уже накапливались желающие переехать. Первым стоял в очереди брезентовый «газик», за ним пристроились два мотоцикла, за мотоциклами – грузовик. Пешеходы разбрелись по берегу и расселись кое-где.
Катер развернулся возле того берега и потащил паром на нашу сторону. Погрузились – и тронулись. Узловатая, вся из перевитых, перепутанных струек, вся в завертинах, вода с шумом уходила под паром, чтобы упруго вынырнуть с другого конца. Путешествие было коротким. «Газик», два мотоцикла и грузовик съехали на сырой песок, пешеходы тоже покинули паром и пошли каждый по своей дороге.
Дороги веером расходились от паромного причала, и мы несколько минут поколебались, какую выбрать. Можно было идти налево, и тогда мы пришли бы вскоре в древнейший Стародуб, называемый ныне Клязьминским городком. Но довольно с нас было старины.
Можно пойти направо, тогда вскоре нас втянул бы в свою коловерть большой промышленный город Ковров, в котором мы запутались бы самое малое дней на десять.
Средняя, идущая прямо дорога уводила в лес. А куда она могла вывести – нам было неизвестно. Мы пошли прямо.
Долго ли, скоро ли, с пережиданиями в лесу то одного, то другого дождя, так что приходилось даже разводить теплинку, чтобы обсушиться, миновав деревню Старый Двор, да деревню Зайкино, да деревню Куземино, мы подходили к опушке леса, когда увидели, что навстречу нам, из-за села, расположенного километрах в двух от леса, движется беспросветная, чернильного цвета студенистая масса. За нею толпились тучи помельче, но толпились они таким плотным строем, что пересиживать приближающуюся баталию в лесу было бы опрометчиво. Значит, задача состояла в том, чтобы успеть добежать до деревни. Разувшись, мы пустились бегом по клеклой земле. Первые капли попали в нас на середине расстояния. Но дождь не обрушился стеной, как этого можно было ожидать, он набирал силу постепенно и уверенно. А когда ударил он так, что над землей появился дым – мелкая водяная пыль от раздробившихся дождинок, мы успели юркнуть в открытую дверь амбара. Капли разбивались в пыль и в дым не только около земли, но и в воздухе, сталкиваясь друг с другом, поэтому прямоугольник амбарной двери был заполнен седою мглой, в которой переливались стеклышками, поблескивали частые дождевые струи. Ровный шум наполнял окрестности.
В амбаре было пусто, пахло кострой. Валялось тут сломанное окосье, футляр от швейной машинки, рама от домашнего ткацкого станка, разбитая кадушка, несколько камней, какие кладут на квашеную капусту. Тут же была брошена охапка свежего сена, на которой мы расположились.
Дождливая пасмурность незаметно перешла в вечерние сумерки, в доме напротив зажгли огонь. Вскоре совеем стемнело. Мы начали зябнуть, появился голод, а дождь и не думал затихать.
В трех или четырех домах нам решительно отказали в ночлеге. Ни председателя, ни его заместителя не оказалось в деревне. Они уехали в Клязьму, в луга, где несколько дней назад начался сенокос.
Бригадир, которого мы, к счастью, отыскали, отнесся к нам очень радушно. «И у себя положил бы, да видите, негде, ребятни полный подол», – и повел к некой бабке Акулине.
После горячего чая, под теплым одеялом, не как в амбаре, не страшен шум дождя, наоборот; под него лучше засыпается, крепче спится. Сквозь сон слышно было, как пришел дед – хозяин дома.
– Кто ето у нас? – спросил он.
– Ночлежники.
– Много их?
– Два мужика да одна баба…
День тридцать четвертый
Бабка Акулина разговаривала не как все женщины Владимирщины, а на особый манер, из чего мы сделали правильный вывод, что она со стариком переселилась сюда из каких-нибудь других мест. Во-первых, она не окала, во-вторых, вместо того чтобы говорить, пела. Начиналась фраза или целый период пением на довольно низких нотах, но постепенно, с воодушевлением, голос поднимался все выше и выше, достигая таких высот, которые доступны разве хорошо поставленному колоратурному сопрано. Слова со странными окончаниями (работая – вместо работает или любя – вместо любит), разные «ён» да «евоный» придавали ее разговору большую живость: «Слушай-ка, слушай-ка, и что я тебе сейчас скажу-у. Ен у меня и работая-я и работая-я, и по льну-то ен у меня все понимая-я, и дело-то ен у меня любя-я, да уж и много ли мочи-то евоной, уходит евонная-то мочь…»
Хромой дед ее был красавец. В небольшой русой бороде постоянно пряталась хитроватая, но ласковая улыбка. Такими, как он, я представлял себе всегда древних славян северных краев – Пскова и Новгорода. И точно: дед и бабка наши переселились в Санниково из Псковских земель. Понятно, почему дед хорошо знает льняное дело.
Вчерашний дождь шел и теперь все с той же ровной силой. О дороге не могло быть и речи.
Почти против окон бабки Акулины, в одноэтажном, продолговатом кирпичном доме помещался сельский клуб. Чтобы занять время, пошли туда.
Женщина подметала веником вчерашние окурки, бумажки, семечковую шелуху. Скамейки, расставляемые рядами по вечерам, теперь были сдвинуты к стенкам, и клуб представлял одно пустое помещение, длинное и скучное, как ящик. В дальнем конце – подобие сцены, на сцене стол, на столе рассыпаны костяшки домино. На грязные, с потеками и в трещинах стены повешены лозунги, настолько обыкновенные, что, конечно, их никто не читает, а если и читают, когда невольно упадет взгляд, то бессознательно, не придавая им никакого значения. Вот, например, лозунг: «Включимся в соцсоревнование, закончим весеннюю посевную кампанию в лучшие агротехнические сроки!» Во-первых, лозунг этот висит и весной, и летом, и осенью, и зимой, дожидаясь следующей посевной кампании. Редко-редко, перед большими праздниками, обновляют лозунги, а во-вторых, трудно представить себе, чтобы колхозный парень, прочитав такой лозунг, схватил шапку и побежал включаться в соревнование.
Нужно сказать, наконец, самим себе правду: люди глубоко равнодушны к подобной наглядной агитации. Нужно искать новые пути воздействия на сознание людей.
Мы выяснили, кстати, что годовой бюджет сельского клуба (если он сельский, а не колхозный) ограничивается деньгами, нужными лишь на дрова и на содержание уборщицы.
Сравнивая, сразу увидишь, какое значение придавал пропаганде своей идеологии старый мир. На каждом шагу стояли белокаменные храмы – опорные пункты идеологии. Уже внешне они выделялись, господствуя над всем окружающим. Трехсотпудовые колокола наполняли окрестности музыкой, более торжественной, чем патетические симфонии. Крестьянин из своей темной, пахнущей теленком лачуги переходил вдруг в обстановку золота, благовоний, трепетания сотен свечей и тихого церковного пения. Было отчего закружиться голове, дрогнуть сердцу. Вот какое значение придавал старый мир пропаганде своей идеологии.