Страница 119 из 125
Собственно «скука» на словацком, а заодно и польском, чешском — nuda, на украинском — нудьга, нудота, на белорусском — нудота (см. наше «нудный», «занудный»), и здесь мы тоже имеем дело со звукоподражательной этимологией, но вот в словенском неожиданно обнаруживаем полное этимологическое соответствие немецкой Langeweile: здесь «скука» — это dolg cas, т. е. буквально «долгое время» (время — cas).
Впрочем, это нельзя назвать каким-то исключением — в том же чешском собственно «скука» двулика: это не только уже упомянутая nuda, но и — dlouhä chvile, т. е. буквально «долгая минута» — и тут мы опять имеем явную параллель с немецкой Langeweile. Mit dlouhou chvili — «скучать от безделья» (буквально: «иметь долгую минуту»); mä dlouhu chvili — буквально: «он имеет долгую минуту»; «у него долгая минута», то же самое: je mu dlouhä chvile. Во втором варианте даже лучше отражается момент бессилия перед скукой, удерживаемость ею, потому что в буквальном переводе это означает: ему (достается, выпадает) долгая минута. И он, конечно, пытается ее «сократить»: kratit si dlouhou chvili — «коротать время» (кстати, в немецком идея коротания времени передается жестче: это именно «Zeitvertreib», т. е. «прогнание», «изгнание времени»). Но еще решительнее со своей скукой, а точнее «нудой», поступает польский язык: он ее «убивает»: zabic nude (впрочем, и мы ведь не только «коротаем», но и «увиваем время», хотя жесткий немецкий Zeitveitreib у нас оборачивается галантным словарным «времяпрепровождением»).
Итак, если бы слова, передающие «скуку» на чешском и словенском, не были родными для этих языков, можно было бы подумать, что здесь мы имеем дело с обычной калькой, сделанной с немецкой Langeweile. Как бы там ни было, но в переводе немецкой «скуки» на эти языки сразу удачно передается и идея времени, и собственно «скука», из этого времени проистекающая, хотя «время» просматривается, например, и в «неславянской» латышской «скуке». На латышском «скука» — gatiaiciba, где gar — «вдоль» (gars — «длинный, долгий», gamms — «длина»), а laiciba —> laiks («время»), т. е. скука как «долгое время», «долговременье». Man ir gars laiks — «мне скучно» (буквально: «мне есть долгое время», т. е. здесь мы имеем конструкцию, аналогичную той, которую встречаем в чешском (je mu dlouhä chvile): в обоих случаях датив как бы подчеркивает вверенность, даяние этого «долгого времени» начинающему скучать человеку — даяния, от которого ему (в «скучной» ситуации) никуда не деться. Laicigs — «преходящий», но garlaicigs — «скучный», т. е. в буквальном смысле «долгопреходящий» (кстати, отметим заодно, что «время» слышится и в эстонской «скуке», причем здесь оно, так сказать, гораздо «протяженнее»: iga — «возраст», «век» (человеческой жизни); igavik — «вечность», igavus — «скука»).
Что касается нашей скуки, то в ней нет смысловых перекличек ни со временем, ни с вечностью, хотя, как мы уже говорили, передать идею времени (и при этом не утратить собственно «скуки») нам необходимо.
Какие варианты можно предложить? Есть слово «долготерпеливый» (Бог, например, «долготерпелив и многомилостив», а один из древнерусских текстов желает епископу, чтобы он «не был дерзок и скор, но долготерпелив и разсудителен во употреблении власти своей...»), но нет его субстантивации, т. е. передавать die Langeweile каким-то «долготерпением» было бы неуклюже (хотя искомая длительность («долго») здесь присутствует, но «терпение» в таком сочетании, наверное, лишь отдаленно напоминает скуку). Можно было бы остановиться на «долговременьи» (которое, кстати, было употребительно в XVIII в.), пытаясь утвердить его аналогией с вполне естественными и привычными для нас «безвременьем» и «межвременьем», но в таком варианте, во-первых, слишком много от обычной кальки (хотя есть же, например, «долгострой», который не что иное, как досадное долговременье), а во-вторых, не слышно «скуки»: ведь «долговремение» — это просто временная протяженность, а какова она, не ясно (от долговремения можно, например, что-то забыть, хотя, наверное, можно и заскучать, но само это слово как таковое о скуке не говорит).
Можно было бы, наверное, обратиться и к «долгожданности», если подчеркнуть, что речь идет не об ожидании чего-то желанного, а просто о долгом ожидании чего-то так и не настающего (долгожданность), что своим неосуществлением и наводит скуку (первый структурный компонент хайдеггеровской скуки: скучное ожидание поезда на вокзале). В этой связи можно, наверное, сказать и о долгожданности смерти (не в эмоционально окрашенном стремлении к ней, которое есть, например, у самоубийцы, а просто долгожданность как томительное ожидание чего-то: той же смерти, но только не самоубийцей, а приговоренным к ней смертником (хотя ему, наверное, не до скуки). Впрочем, самого существительного «долгожданность» (в отличие, например, от «долговечности» мы не находим. Здесь, наверное, можно упомянуть и старое прилагательное долгочасный («По долгочасном разсужденье... Велела дров сложить костер»). Ведь скука всегда долгочасна — по крайней мере, кажется таковой, даже если и не слишком долго длится (к тому же, как мы видели, словенская «скука» — это не что иное, как dolgcas, т. е. некое «долгочасье», правда, с той оговоркой, что, наверное, словенец каким-то недостижимым для нас образом привычно слышит здесь сразу и «скуку», и «время»). Однако существительного к этому прилагательному мы тоже не находим (нет «долгочасья», которое (по аналогии с «одночасьем») тоже годилось бы для Langeweile, хотя и «одночасье» присутствует лишь как просторечное слово, да к тому же в жесткой связке с предлогом («в одночасье»).
Наверное, время, как будто «растянутое» в скуке, пробивается в устаревшем прилагательном долго-простертый, («уединенныя... долгопростертыя речения»), и в этом простирании тоже слышится растянутость скучного времени. Нам хорошо знакомы слова многообразный и однообразный, но два с лишним столетия назад бытовало слово долгообразный, которое, казалось бы, тоже годится для Langeweile: ведь скука, конечно же, однообразна, но к тому же, коль скоро она мучительно тянется, она и долгообразна. Однако в ту пору под этим «долгообразием» в основном подразумевалась физическая протяженность, вытянутость в длину (например, о вытянутой форме какого-нибудь острова можно было сказать, что он «долгообразен»). Впрочем, столь же старое слово «долгопротяжный» уже шире по смыслу: здесь не только пространство («А обходить кругом было зело далеко для великих и долгопротяжных болот...»), но и искомое нами время («Она выдержала весьма долгопротяжные разговоры»; «ненастье долгопротяжное» и т. п.).
Все это, может быть, и годилось бы (хотя некоторая неуклюжесть этих давно вышедших из употребления слов очевидна), если бы надо было подчеркнуть только идею времени, его длительность, дление, но из всего перечисленного не обязательно вытекает собственно «скука», а она (т. е. именно это слово) обязательно должна появиться в переводе, как только речь заходит об аналитике Langeweile). Ведь все перечисленные варианты рушатся, когда Хайдеггер, вникая в природу скуки и подвергая ее структурному анализу), начинает говорить о langweiliges Buch, langweilige Landschaft, langweilige Einladung и т. д. Становится ясно, что в переводе таких сочетаний непременно должна быть скука, которую нам так и не удалось вытащить из всех перечисленных форм «тяжения» времени. Ни одна из них не говорит о том, что только что упомянутые книга, пейзаж и визит именно скучны, а они как раз таковы, а не «долговременны», «долгопротяжны», «долгочасны» и т. д.
Впрочем, если связать «скуку» с «протяженностью» как тягостностью, то удастся сохранить и субъективное переживание скуки, и акцент на времени: ведь все упомянутые «долговременье», «долгочасье» и т. д. — это и есть тягостность как «протяженность» во времени (единство корня не допускает никаких смысловых искажений, а слово «тягостный», в отличие от «долгопротяжный», «долгопростертый» и прочее, не выглядит неожиданным и в то же время вбирает в себя смысловые оттенки перечисленных вариантов). Рабочий вариант «скучное долговременье» преобразуется в «тягостную скуку». Скучающий поневоле затевает некую «тяжбу» со временем (а по Хайдеггеру, наоборот, оно с ним) — время «растягивается» для него, и это не сугубо психологическое переживание или, по крайней мере, не только оно: исконная природа вот-бытия предполагает размыкание (хотя само вот-бытие может и не хотеть этого), и здесь не просто время как условие этого размыкания, но как раз его «тягостность», оставляя впечатление, казалось бы, совершенно субъективного «удлинения», «растяжения», тем не менее бытийна — в ракурсе той метафизики, которую имеет в виду Хайдеггер, говоря, что она — «само человеческое бытие».