Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 93



Миленькая картинка, не правда ли? И председатель ЧК, оказывается, милый застенчивый человек, интеллигент и очкарик. А ведь пылают и трясутся не заморские, не вражеские города, а мирная, тихая Полтава, и среди родной России на берегу родной Волги Саратов вынужден креститься последним крестом! А это разве двусмысленно:

Понимаешь ли ты, о чем тут написано? Юнкера — это юноши, русские, светловолосые, в белых гимнастерках, самая жертвенная часть русской интеллигенции в те годы, молодежь. Ты понимаешь ли, что их, оказывается, разоружив, уморили голодом и жаждой! То-то сладко вспоминать об этом даже в условиях революции, излишней жестокости за мирным куском пирога! «А помнишь, как мы их, русских сволочей, с голоду уморили? Как пить им не давали, гадам, они и подохли все. Выпьем, что ли, товарищ Орлов?»

Нет, ты вдумайся, вдумайся в слова, которые тут написаны. Ну, то, что председатель ЧК положил руки на Бахмут, это понятно. Он не только на Бахмут, на всю страну положил свои руки. Но что это за шахты он еще благословляет к тому же? Что-то некстати здесь словечко «благословив», даже если бы в шахтах работали заключенные. Да и шахты-то зловещие, темные. Уж не в них ли и откликался пулемет боевому, неусыпному ундервуду? А кончается стихотворение теми же строками: «Приговор прозвучал, мандолина поет…» Вот, Владимир Алексеевич, каков Светлов, которого вы две недели назад всячески превозносили в своей статье в «Литературной газете».

Но Светлов — это понятно. А вот русские, русские поэты, в жизни, в быту нелюбящие Светлова, как бы воспевающие Россию, им-то как не совестно дудеть в ту же дудку?

— Кто дудит?

— А все! Назови мне русского поэта, которого ты считаешь наиболее ярким, талантливым, самобытным, наиболее не любящим Светлова (Безыменского, Жарова, Лисянского, Алигер, Уткина, Долматовского, Эренбурга, Острового, Самойлова, Винокурова, Окуджаву, Вознесенского, Рождественского), назови мне такого поэта, и я тебе тотчас докажу, что он дудит в ту же дуду.

— Ну… пожалуй, Прокофьев. Отличный лирик. Озорной. Залихватский. «Грудь в сатине, сердце в соловьях».

По-моему, здорово! Какая энергия, какая сочность!

— Да, Светлову и не приснилось бы. Наверное, и про березки много стихов, про Россию? Разные здравицы. Застольные песни. Не правда ли?

— Есть и это. Да ты, как видно, знаешь его не хуже меня.

— Предполагаю, Владимир Алексеевич, предполагаю. Нетрудно предположить. Ну, давай про Россию.



— Ишь, какой говорун, краснобай. Черемухи да рябины. Ну-ка, дай мне его томик. Ну да… Вот опять Россия. Что-то многовато у него. Вот:

И вот:

Так.

Так.

Так.

Вот опять..

Вот…

— А говоришь — со Светловым в одну дуду? Не похоже.

— Все синь да солнышко. Березки да цветочки. Березки да цветочки. Идиллия. Ни колымских лагерей, ни Беломорканала, ни трудодней, ни исчезающих деревень у него же на Ладоге, ни всеобщего пьянства, никаких проблем вообще. Все Россия да Россия… — бормотал он про себя, листая книгу Прокофьева. — Ага! Вот, голубчик, попался. Ну я так и знал. Теперь слушайте, Владимир Алексеевич, слушайте.

— Тоже ведь не бледно сказано. Сочно и емко. Но какие же это кресты на груди у прокофьевского врага? Какие он, разжиревший до того, что уж не может нагнуться свои башмаки зашнуровать — живот не дает, какие же он называет кресты кладбищенскими? Какие это кресты ему поперек горла встали? И смертельно враждебны? А это русские, российские кресты, георгиевские, дорогой Владимир Алексеевич. Это кресты за русскую отвагу и доблесть, добытые под Порт-Артуром или во время Брусиловского прорыва. Это кресты — потомки тех крестов, которые висели на груди русских офицеров и солдат в осажденном Севастополе, во время суворовских походов, на Бородинском поле, под Плевной на Шипке. Именно эти кресты он, гнида, считает теперь своей мишенью.