Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 31

   — Давай сюда свою котомку!

   — А я как же без неё? — Путник отступил от парня на шаг. — Мне без неё нельзя!

   — Обойдёшься! И сапоги давай! — Парень стрельнул глазами по сапогам, висящим у путника на плече. Увидев заплаты, недовольно поморщился: — Ладно, сапоги можешь оставить себе...

Путник отступил от парня ещё на шаг.

   — Нет!

   — А это ты видел? — Парень приподнял рубаху. Штаны у него были подвязаны обычной пеньковой верёвкой, из-за пояса торчала деревянная, с крупными медными клёпками рукоять ножа. — Защекочу ведь!

Путник начал медленно снимать с себя котомку, перехваченную с сапогами одной бечёвкой — в противовес: с одной стороны сидор, с другой — сапоги, глянул испытующе на парня. Парень протянул к сидору руку:

   — Ну!

Тут путник неожиданно изогнулся и что было силы лягнул парня ногой в живот, потом отскочил назад, примерился, совершил проворный прыжок и снова лягнул налётчика. Второй пинок был болезненным — путник ударил метко, угодил парню прямо под грудную клетку, в самый разъем, туда, где расположено солнечное сплетение. Парень охнул, схватился руками за живот и, сплёвывая на землю что-то тягучее, окрашенное розовиной, согнулся.

Путник подскочил к нему, ударил кулаком, словно молотом, сверху по хлипкому, в редких немытых косицах волос затылку. Парень охнул ещё раз, ткнулся головой в колени, покачнулся, но на ногах устоял.

   — Вот тебе, вот! — злорадно вскричал путник, снова ударил налётчика кулаком по затылку, он был сильнее, жилистее, выносливее белоглазого парня. — Вот... вот!

Оглянулся — не бежит ли кто с колом в руках на подмогу к неудачливому налётчику? Деревенская улица была пуста, безжизненна, лишь куры копошились в пыли около плетней — больше никого. Путник ещё два раза ударил парня, но тот так и не свалился на землю, всё стоял и стоял на ногах, чем вызвал невольное восхищение путника, знавшего толк в деревенской драке.

   — Ну и крепок же, зар-раза! — воскликнул путник, подхватил котомку с сапогами одной рукой и рысью понёсся по деревенской улице, провожаемый ленивым тявканьем почти спёкшихся в летнем зное дворняг да кудахтаньем потревоженных кур.

Перешёл на шаг он минут через десять, когда деревня осталась далеко позади.

Через час он решил сделать привал. Остановился и долго сидел в тени куста, слушая песню соловья. Тот пел изобретательно, громко, без перерыва, так сладко пел, что душа у путника была готова выскочить наружу.

Он восхищённо покачал головой и, не сдержавшись, прошептал:

   — Мерзавец! Вот мерзавец, а!

Соловей облюбовал себе место в душной зелёной низинке, в густом сочном кусте, вокруг которого, несмотря на жару, поблескивала вода; от воды той тянуло травяной прелью, клюквенной кислятиной, чем-то застойным, острым, и человек восхитился ещё раз — сметлива была птица: кругом вода, к гнезду никак не подобраться, ни кошка, ни белка сырину не одолеют, увязнут в топи, да и не только они, всякий зверёк увязнет и повернёт обратно, если только его не засосёт болотная прорва; до гнезда, правда, может дотянуться жадная хищная птица, какая-нибудь дура ворона с широко раззявленной пастью, но и ей вряд ли удастся поживиться... Соловей прилепил своё гнездо к гибкой длинной ветке, на которой никакая ворона не удержится, — жирное тело непременно соскользнёт вниз, а ветка выпрямится, да и сквозь густоту листьев вороне будет очень трудно пробраться...

   — Во молодец птаха! — восхитился путник. — Не гляди, что мозгов мало и голова всего с напёрсток — вон всё как дельно продумала!





Он решил задержаться в полюбившемся ему месте, в ржавой лужице ополоснул ноги, потом руки и лицо — человек этот особой брезгливостью не отличался, — достал из котомки, которой чуть было не лишился, два чёрных жёстких сухаря, бутылку из-под «Смирновской» водки, заткнутую кукурузной кочерыжкой, — в бутылку была налита колодезная вода, пить из луж путник опасался, боясь подцепить какую-нибудь гадость, — и приступил к трапезе.

Зубы у него были слабые, а сухари — прочные, как железо, только зубилом их и брать, поэтому путник здорово с ними мучился, но есть-то надо было, поэтому он поступал с сухарями изобретательно: отпивал из бутылки немного воды, задерживал её во рту, потом совал в рот сухарь, ждал, когда тот немного размокнет, и лишь потом отгрызал от него кусочек, перетирал зубами и гулко проглатывал.

Лицо у путника при этом было напряжённым, словно он выполнял тяжёлую работу, по щекам тёк пот.

А соловей не унимался, продолжал петь, яриться, вызывал слёзы умиления. Путник потрясённо вытягивал голову, замирал, тихо пришёптывал, словно пытался подсобить птице или угадать следующее песенное коленце, оставляющее в душе чувство восторга, сладкое щемление, что-то очень радостное, затем немо мычал, словно ребёнок, — он был готов слушать соловья до самого вечера.

Но соловей умолк через полчаса, и путник разом преобразился, построжел лицом, принял озабоченный вид, быстро задёрнул бечёвку на горловине котомки, связал сидор с сапогами и двинулся дальше.

В следующей деревне, подступившей к самой дороге, оглохшей от грохота поездов и одуревшей от мусора, который пассажиры выбрасывали из вагонов, он остановился у колодца, старой чёрной бадейкой зачерпнул воды, вытянул наверх, пополнил свою бутылку, глянул на солнышко: высоко ли стоит?

Солнце стояло высоко — чистое, южное, беспощадное; на небе не было ни одного облачка, летали, правда, какие-то перья, но их и за облака-то нельзя было принимать — так, пух, невесомый дым, а не облака. Путник вздохнул: жарко идти в такое пекло, трудно, но идти надо.

Он вылил немного воды из бадейки себе на руку, с шумом сгрёб воду с ладони губами: пить из бадейки в деревне — это большой грех, прикладываться своим ртом к общественной посуде нельзя — могут сбежаться мужики и отделать кольями так, что вместо Петербурга придётся отправляться совсем в иную сторону; вторую ладонь воды вылил себе на волосы, смочил голову.

Из-под волос, пробравшись сквозь мокрые пряди, вылезла кожистая жёлтая шишка — то ли родовой нарост, то ли была оставлена чьим-то кулаком либо шкворнем, путник это почувствовал и какими-то суетливыми, испуганными движениями вновь замаскировал шишку под длинными липкими прядями.

Около колодца тем временем, побрякивая пустыми вёдрами, висящими на коромысле, появилась молодка в сарафане с широкими лямками, в тапках-котах на босу ногу, ладная, свежая. Путник не выдержал, нахмурился:

— С пустыми вёдрами? Охо-хо... Пути мне не будет!

   — Что вы, дядечка! — звонко вскричала молодайка. — Разве можно с пустыми вёдрами? Я не с пустыми... У меня в каждом ведре, — она качнула вначале одним крылом коромысла, опустив ведро, болтавшееся слева, потом другим крылом, показывая второе ведро, — по чуть-чуть воды налито, чтобы ведра не были пустыми... Специально!

   — Специально, как же, как же... — захмыкал путник, стрельнул глазами в одну сторону, в другую и неожиданно, изловчившись, ущипнул молодайку за неприличное место.

Та даже задохнулась от невольного гнева, попунцовела, проворно сбросила ведра с коромысла и что было силы огрела путника коромыслом по спине.

   — Ах ты, мерин проклятый!

У путника от удара даже захрустели кости, но он, вместо того чтобы заорать, вдруг лучисто улыбнулся, около светлых пронзительных глаз его образовались частые лапки морщин, и молодайка сникла, руки у неё опустились сами по себе — взгляд путника был гипнотическим, как у ужа, который нацелился полакомиться лягушкой.

   — Пошли со мной, — пригласил путник молодайку, перевёл взгляд на недалёкий лес, розовый от небывалой жары, — я тебя причащать буду.

Молодайка покорно положила коромысло на землю и двинулась вслед за путником. Позже, когда у неё спрашивали, зачем же она это сделала — пошла с незнакомым человеком в лесные кущи, могло ведь случиться самое плохое, да оно, плохое, и так случилось: мужик тот испортил бабу, «снасильничал», теперь родится какой-нибудь упырь — бородатый, с шишкой на лбу и грязными ногами, как тот скороход, удалившийся в сторону Санкт-Петербурга, — молодайка округляла глаза и приподнимала плечи: