Страница 177 из 179
Выходило: Ивана нужно на царство сажать. Дурак — не беда. Блаженных Господь любит. Посадить Ивана на царство — покончить с новыми обрядами, со всею никониянской прелестью.
Недолго размышлял Алёшка Юдин. Уже 23 мая стрельцы прислали выборных к царевне Софье: войско единодушно желает видеть на престоле Московского царства обоих царевичей, Ивана и Петра.
Двадцать пятого мая патриарх Иоаким послушно созвал Собор. И вот уже раскатывал над Кремлем медные звоны большой колокол Успенского собора. Отныне многие лета возглашать в церквях надлежало царям Иоанну и Петру.
Стрельцы потребовали уточнения, указали патриарху, царевнам и боярам: первым царём именовать Ивана, Петра — вторым.
На радостях Софья Алексеевна пожаловала «надворную пехоту»: в Кремле ежедневно кормили по два полка, подавая блюда с царского стола.
Благодарные едоки уже 29 мая ударили челом Боярской думе: по малолетству великих государей правительницей при них быть бы царевне Софье Алексеевне.
Дума, кое-как собранная, не перечила.
Так и сталось: в царях Иван-дурак да Пётр-несмышлёныш, но над ними сама Мудрость — Софья. Успокоением повеяло, а оно-то и было страшным для стрельцов.
Тихоня Алёшка Юдин, однако ж, не прошляпил, накатал ещё одну бумагу: «Бьют челом стрельцы московских приказов, солдаты всех полков, пушкари, затинщики, гости и разных сотен торговые люди, всех слобод посадские люди и ямщики. 15 мая, изволением всемогущего Бога и пречистые Богоматери, в Московском государстве случилось побитье, за дом пречистые Богородицы и за вас, великих государей, за мирное порабощение и неистовство к вам, и от великих к нам налог, обид и неправды боярам князь Юрье и князь Михайле Долгоруким, за многие их неправды и за похвальные слова: без указу многих нашу братью били кнутом, ссылали в дальние города, да князь же Юрий Долгорукий учинил нам денежную и хлебную недодачу. Думного дьяка Лариона Иванова убили за то, что он к ним же, Долгоруким, приличен; да он же похвалялся, хотел нами безвинно обвесить весь Земляной город, да у него же взяты гадины змеиным подобием. Князя Григория Ромодановского убили за его измену и нерадение, что Чигирин турским и крымским людям отдал и с ними письмами ссылался. А Ивана Языкова убили за то, что он, стакавшись с нашими полковниками, налоги нам великие чинил и взятки брал. Боярина Матвеева и доктора Данилу убили за то, что они на ваше царское величество отравное зелье составляли, и с пытки Данила в том винился. Ивана и Афанасья Нарышкиных побили за то, что они применяли к себе вашу царскую порфиру и мыслили всякое зло на государя царя Иоанна Алексеевича, да и прежде они мыслили всякое зло на государя царя Феодора Алексеевича и были за то сосланы. И мы, побив их, ныне просим милости — учинить на Красной площади столп и написать на нём имена всех этих злодеев и вины их, за что побиты; и дать нам во все стрелецкие приказы, в солдатские полки и посадским людям во все слободы жалованные грамоты за красными печатями, чтоб нас нигде бояре, окольничие, думные люди и весь наш синклит и никто никакими поносными словами, бунтовщиками и изменниками не называл, никого бы в ссылки напрасно не ссылали, не били и не казнили, потому что мы служим вам со всякою верностию...»
Правительница Софья опять-таки поклонилась стрельцам: хотите столп — будет столп. Можно бы и золотой, да золота нет. Половиком стлалась царевна-правительница стрельцам в ножки, но Фёдор Леонтьевич Шакловитый, взявшийся служить царевне верой и правдой, уже собирал по её тайному приказанию дворянское ополчение. Уже вам будет — надворная пехота! Ужо!
Ставить столп вызвались полковник Ивам Елисеевич Цыклер да подполковник Иван Озеров.
И воздвигли на Красной площади высокий каменный столб. С четырёх сторон прикрутили к столбу четыре железных листа. На тех листах были вырезаны имена государевых людей, убитых за три майских дня: 15-го, 16-го, 17-го. Под именами сказаны вины убиенных.
На этих же листах золотою чеканкою прописана была царская похвала надворной пехоте за верную службу, а также права воинских людей и все их льготы.
То был первый русский памятник на Русской земле. И судьба его была как у всех русских памятников.
Больно жарко любим, ненавидим — до стона в жилах.
Тот немудрёный стрелецкий памятник был, однако ж, неповторимым. Славил убийц, но он же пригвождал к камню тех, кто грабил народ, кто поливал Русскую землю русской крестьянской кровью, не зная меры. (О князе Долгоруком речь).
Где нам такой-то памятник поставить. А надо бы, пусть на невечные времена, с именами разорителей великой России, с именами убийц прошлых и нынешних. Сто раз повторено: история никого ничему не научила, но память — она ведь лава кипящая! Вулкан молчит, дремлет, но уж ахнет — так огонь и дым до звёзд.
9
Малах ходил на влажные лесные полянки за лютыми кореньями, постегаться в баньке — лютые коренья молодят.
С корзинкой, полною золотых цветов, вышел к полю своему. На лужку паслась лошадь. Увидела хозяина, подошла, положила голову на плечо.
Малах погладил любимицу по доброй, всё понимающей морде.
Пшеничка поднималась густая, изумрудная. Ветерки бежали струями, и Малаха осенило:
— Вот оно, времечко-то! Весело течёт. — Сдвинул с глаз лошади чёлку. — Наше с тобой.
Вспомнил первую свою пахоту. У отца сидя на плечах, «пахал». Прост был батюшка, но ради его простоты к ним в избу мужики приходили из далёких деревень, из других уездов даже. Поговорить приходили. В отца, знать, уродился: о всей жизни беспокойство. Как не беспокоиться? В Москве опять беда. Кровь, грабёж. Был один царь, стало два, а нынче вроде бы уже троица. Баба в Грановитую палату впёрлась, сама на троне, а цари у ног её, на скамеечках — дурак и отрок.
Лошадь вздохнула, и Малах вздохнул.
— Всё ты у меня понимаешь... Бог с ними, с царями! Буря да град не побьют нивушки, засуха не иссушит, огонь не спалит, дождь не замочит — будем с хлебом.
Полез в корзину, достал со дна тряпицу. Блинков с собой в лес прихватил, да позабыл о них.
Дал блин лошади, другой сам ел. И ахнул.
— Видишь в поле-то? Рыжего? Коростель... Дружок мой. На крыльцо по вечерам сядешь, а они, дергуны-то, — дрын-дрын, дрын-дрын... Тут тебе и звёздочка загорится.
Малах разделил последний блин, половину дал лошади, свою половину ещё надвое. Кусочек в рот, остальные по земле раскрошил. Коростелю.
Подошёл к полю, коснулся ладонью вершинок стеблей. Стебли под ветерками пошевеливались.
— Ласковые мои детки, — сказал стебелькам Малах. — Я для вас силёнок не жалел, теперь уж вы сами старайтесь, растите.
Поглядел в небо, а оно немудрёное, синенькое.
— Не оставь нас, Господи! — попросил Малах.
На сердце у него было спокойно: чего-чего в жизни не случалось — не оставил его Иисус Христос одного со злом, все бури — добром кончались. Перетерпи — и Господь Бог наградит тебя подарочком, а подарочку цены нет — жизнь.
10
Малах в поле, Савва на корабле. Сидел, привалясь к корме, рекой дышал. На душе было уж так широко, высоко, как это случается на Волге, под нижегородскими необъятными небесами.
Накупив ярмарочных товаров, Савва пустился в очередное плавание и уже знал, с чем будет обратно. Подружился в Нижнем с текинскими купцами. Обещали привезти в Астрахань ковры. У текинских ковров было дивное свойство набираться с годами таинственного блеска и густоты цвета. Договорились и о большом ковре — три сажени на три. Такой ковёр, если он и вправду хорош, можно бы в Оружейную палату продать, а то и подарить ради царёвых очей, ради целования царской руки. Увы! Великие государи пошли ненадёжные. Фёдор во цвете лет помер. Иван да Пётр на роводках у царевны. Да Бог милостив: у бабьего всевластия век должен быть короткий.
Заложа руки за голову, Савва смотрел на небеса. Неужто вся его жизнь запечатлёна в сей бездне и придётся ответ держать за каждую слабину, а то ведь и за подлость... Много чего было срамного в жизни. И всё ведь по мелочам. Чего-то кому-то не дал, пожалел, на что-то польстился... А уж о гордыне лучше молчать. В столпники себя определял! С Богом собирался разговоры вести...