Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 91

— Лида — моя соседка, — объяснил Глухов. — Брат ее работает слесарем в депо, а она пока что ничем не занимается. Человек она надежный и специальность имеет хорошую — фармацевт. Только вот не хочет работать на немцев.

— На немцев? — переспросил Славка. — Почему на немцев? Вы работайте для советских людей. Думаете, больше пользы принесете Родине, если ничего не будете делать? Глупости. Мы должны приспособиться к новым условиям и как можно больше вредить врагу. Где же мы возьмем медикаменты, если в аптеках не будет наших надежных людей?

— Все как сговорились, — тихо сказала Лида. — И Федор Кузнецов говорит то же самое.

— Какой Федор Кузнецов? — спросил Славка.

— Начальник депо.

Глухов и Славка переглянулись.

— Это очень хорошо, что и он советует вам устраиваться в аптеку. Надо учесть это...

А потом, обратившись к Лиде, Славка сказал:

— Идите работать фармацевтом. Считайте это поручением партии. И собирайте все, что может понадобиться партизанам: медикаменты, оружие, одежду... Мы дадим вам адреса и пароли, чтобы вы могли передавать все добытое куда нужно.

Так Лида Девочко начала работать в аптеке.

Больница на углу улиц имени Горького и Пролетарской была заполнена ранеными командирами и бойцами Красной Армии. Они прибывали со всех сторон города — кто пешком, кого несли на плечах свои же товарищи по несчастью, кого везли на подводах.

Несли сюда и гражданских, в которых угодил осколок вражеской бомбы или снаряда.

Медицинского персонала почти не было. Только раненые военные медики помогали товарищам. Но много ли они могли сделать, если их мучили собственные раны и под руками не было никаких медикаментов.

Главным врачом больницы фашисты назначили привезенного из Берлина белогвардейца Зубарева, который люто ненавидел коммунистов. Разве можно было людям ждать от него сочувствия? Во всех зданиях больничного городка непрерывно слышались стоны, крики, плач тяжелораненых.

Даже по коридору пройти было невозможно. Нужно было осторожно переступать через людей, которые в предсмертных мучениях с надеждой и отчаянием смотрели на Викторию Рубец и тоскливо просили:

— Сестрица, милая, дорогая, помоги!

— Не чурайся нас, мы ведь советские люди, сжалься!

— Золотце, солнце ты наше, хоть облегчи наши страдания! Живыми гнием...

— Целую неделю никто рану не перевязывал...

Сердце Вити — так ласково звали Викторию Рубец — словно кто-то сжал клещами. За время работы в больнице она привыкла и к стонам, и к воплям, и к человеческой крови, — лишь бы только после всего этого дело шло на поправку. А что ждет теперь этих несчастных? Только одно: смерть. Не заживут раны — смерть, заживут — тоже смерть. Фашисты расстреливают военнопленных на каждом шагу.

А руки, обессиленные, худые, тянулись к ней, цеплялись за юбку, за ноги, и жалобные, по-детски беспомощные голоса молили:

— Родненькая, миленькая, помоги, не бросай нас!

— Нет, не брошу. Я скоро приду. Только вот оформлюсь на работу — и приду к вам.

— Спасибо, сестричка, будем ждать...

Зубарев никак не мог понять, почему такая интеллигентная женщина решила работать в этом гнойнике. Не скрывая своего восхищения, он любовался ею. Небольшого роста, стройная, с пушистыми черными волосами и большими черными глазами, она невольно привлекала к себе взгляды людей. Ведь недаром когда-то в театре Владислава Голубка Витя считалась одной из самых красивых артисток.

— Вы это серьезно? — спросил Зубарев, когда она попросила принять ее на работу.

— Серьезно.



— Пожалуйста... А вам у нас не опротивеет? Есть у вас медицинская специальность?

— Я медсестра. Работала здесь много лет. Разве моя специальность опротивеет мне лишь потому, что в больнице стало больше изувеченных людей?

— О, если так, я с удовольствием возьму вас. Вы уже видели, работы вам хватит.

— Вот и договорились. Дайте мне халат, медикаменты — и я пойду делать перевязки.

— Пожалуйста. Очень рад иметь в своем штате такую очаровательную женщину.

— Это к делу не относится, господин главный врач, — сразу же оборвала его Витя.

Переодевшись, снова пошла к раненым. Они приветствовали ее радостными восклицаниями.

Работала она весь день. Маленькие ловкие руки нежно прикасались к ранам, нарывам, гнойникам, и раненым от ее ласковых прикосновений становилось легче. Беспомощным, обессиленным людям казалось, что это руки матери утоляют боль, заживляют раны.

И только вечером усталая Витя пришла домой. Сестра, Мария Федоровна, спросила:

— Витя, почему ты так долго задержалась?

— Если бы ты знала, что там делается! Это ужасно! Люди гниют заживо, и никто за ними не ухаживает. Я теперь вижу, что мое место там, среди них.

Каждый раз она приходила из больницы подавленная, со слезами, жаловалась сестре и артисту и художнику Ивану Козлову, который был их квартирантом:

— Мне кажется, сердце не выдержит, глядя на страдания раненых. Многие умирают с голоду... Маруся, давай мы приготовим им хоть какую-нибудь баланду. У нас же есть небольшой огородик, картошка растет. Не могу я так жить, не могу!

Глядя на сестру, тяжело переживала и Мария Федоровна. Витя похудела. Большие черные глаза ее стали еще больше, в них застыла боль чуткой, отзывчивой к чужим страданиям души.

— Что же, если надо помочь людям, то поможем. Много я не сделаю, но кое-что приготовлю.

Накопали молодой картошки, достали маленький кусочек сала, поджарили на нем зеленый лук, приготовили большую кастрюлю супу. На работу Витя не шла, а бежала. Она представляла, с какой радостью встретят ее раненые. От кастрюли шел вкусный, приятный запах.

За все дни оккупации ее маленькие, слегка пухлые, будто выточенные губы впервые осветились улыбкой. Раненые заметили, как похорошело похудевшее лицо, какими лучистыми стали большие черные глаза.

— Сестрица, вы так хорошо улыбаетесь, — сказал один боец. — Даже у нас на душе посветлело.

— К сожалению, очень мало оснований для улыбок и у вас и у меня...

— У вас тоже, видать, большое горе? — спросил боец.

— Большое. Я пробовала выйти из города на восток. Условилась с мужем встретиться под Минском, но разминулись. Потом я узнала, что шли мы с ним совсем рядом и не знали об этом. Даже ночевали в одной деревне — я в крайней хате, а он через три двора, по другую сторону Могилевского шоссе. В одной толпе даже были на станции. А потом начали бомбить немецкие самолеты. Не знаю, как я осталась жива... А его, говорят, убили. Будто бы видели мертвого... Ну, а нас фашистские десантники задержали и погнали обратно в город. Вот я и пошла в больницу, в которой работала до войны. Людям же надо помогать...

Слова, даже самые теплые, самые сердечные, не в состоянии передать чувств в таких случаях. Потому все молчали.

— Что же, мое горе, — тихо проговорила Витя, — только ничтожная капля в море общей беды. Не нужно говорить об этом.

— Да, беда наша общая, и выбраться из нее нелегко, — заговорил один командир, который до этого молча лежал в самом углу палаты. — В одиночку из нее не вылезешь. А если выкарабкаешься, то уже не человеком...

Все поняли, о чем он говорит. Как только у пленных немного заживут раны, фашисты погонят их в лагеря. Гитлеровцы пока что не знают, кто тут гражданский, кто военный. Да и вообще до больницы как следует еще не добрались. Бросили всех в эту яму, и кончено. А как проверять начнут, половину, если не больше, потащат на расстрел. Только предательством можно купить себе жизнь. А предатель разве человек?!

Однажды, придя домой, Витя увидела, что Иван Харитонович возится с чем-то в спальне возле комода. На комоде мигала керосиновая лампа, окна были тщательно завешены одеялами. В руках Ивана блестело лезвие бритвы. Витя тихо подошла и, став на цыпочки, заглянула через плечо. Иван лезвием бритвы осторожно подчищал чей-то паспорт.