Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 65



Как-то отмечали день рождения Николая Гаврилыча. Сдвинули столы, накрыли чистой белой бумагой, все подготовили как следует. Стали сходиться гости, довольно именитые его ученики. Они пожимали старику руку, поздравляли:

— Дорогой Николай Гаврилыч, все мы вас помним, никогда не забываем, вы для нас — что отец родной.

Николай Гаврилыч улыбался, изображая бодрость и веселье, хотя тело просило постели и покоя, а в ушах звенело от комплиментов, мол, как он еще хорошо выглядит для своих лет, сколько в нем силы и энергии. Немножко льстили, немножко лукавили и, конечно, искренне удивлялись его светлой, ясной памяти и здравому смыслу.

Когда гости разошлись, старик с облегчением вздохнул. Он устал от искренней и бескорыстной любви своих учеников, изъявлений бесконечной благодарности. Действительно, многим из них он сильно помог в жизни, вытащил из глубоких ям и западней. Они удивлялись и умилялись до слез его честности, правдивости, преданности науке, потому что сами уже не были такими, порастратили себя. Удивлялись необыкновенной личности, которая больше думала о соблюдении заповедей, чем о хлебе насущном.

Но наступал и его закат, его солнышко неумолимо садилось за лесом. Эх, дорогой Николай Гаврилыч, да вам бы памятник поставить! И они бы тут же поставили, если бы было из чего и если бы умели.

Когда все разошлись, Петруша стал убирать в комнате, собирал посуду с остатками еды, допивал какую-нибудь недопитую рюмку, стараясь не особенно шуметь. Он видел, как утомился Николай Гаврилыч от своего дня рождения, от всей этой своей жизни. Как будто усталость, накопившаяся за жизнь, свалилась вдруг на него и придавила к креслу, так что не пошевелить ни рукой, ни ногой. Николай Гаврилыч неподвижно сидел, закрыв глаза, и казался неживым. Петруша старался не обеспокоить его, не нарушить покой. Он подумал, что и сам станет старым, иссохнет телом, и сила вытечет из него, как из дырявого ведра. А жизнь полетит мимо, кричащая, сверкающая, настырная, слепая, потому что ей наплевать на стариков, те уже свое прожили. Надо торопиться вперед, а они уж не могут торопиться, не могут быстро ничего делать, ни строить, ни добывать добычу, ни разрушать. Петруша хорошо понимал старика.

Научный сотрудник Платоша тоже был на дне рождения, и его голос был слышен среди других голосов довольно явственно, но как-то еще робко. Он больше молчал и слушал, вытягивая шею. В какой-то момент он напомнил Петруше стервятника, который выбрал себе жертву и ждет ее смерти, чтобы выклевать глаза. «Померещится же такое», — недовольно упрекнул себя Петруша и потянулся со своей рюмкой к Ведрину:

— Давай выпьем за старика.

— С удовольствием, — ласково прохрипел Ведрин. — За Николая Гаврилыча всегда с удовольствием.

Как-то Петруша лежал на скамейке, радуясь непогоде — моросило нудно и назойливо. Словно кто-то набросил на ажурные вершины деревьев серую кисею туч, а потом потащил эту кисею, она цеплялась за высохшие вершины сосен и рвалась в клочья. Было еще светло.

Петруша вынул из портфеля бутылку кефира, колбасу, завернутую в грубую бумагу, полбуханки черного хлеба, собираясь подкрепиться. Он радовался, что идет дождь, людям уныло в такую погоду, а ему она нравилась, что он может не торопясь поужинать, что не надо ему ни с кем разговаривать. Можно целый вечер глядеть в окошко на серое пространство, на зябнущие деревья и ни о чем не думать, а просто ждать, какие прибредут мысли.

Он стал привыкать к своему одиночеству, к знакомому подсобному помещению, к скамейке, в которой однажды сдуру поселились клопы, но ушли сами, не выдержав, наверное, тягот казенного дома. Кусать тут было некого.

Петруша съел бутерброд и выпил стакан кефира. Весь день ему хотелось есть, а теперь вдруг расхотелось. Он закурил и лег на скамейку. То ли он вздремнул, то ли забылся, но когда пришел в себя, на дворе уже заметно потемнело, но все еще было светло. По железной крыше шуршал дождь. Он бросил взгляд на стол, где валялись остатки колбасы, бутылка с кефиром. Он посмотрел на потрескавшиеся стены, которые когда-то выкрасил покойный Андрей Тихоныч, прислушался к тишине и подумал, что ему почему-то даже трудно вообразить, что где-то рядом бурлит жизнь, рождаются дети в родильных домах, умирают старики, по улицам бродят люди, работают рестораны, где пьют и закусывают. Это все не его мир, а чужой. Его мир тут, с ним, и состоит из замызганного стола, на котором кусок колбасы да остатки кефира. И он сам лишил себя всей этой бурлящей жизни, заточил в бутылку с зелеными стеклами, и разбить ее немыслимо, разве что взорвется.

Около батареи стояли в ряд сапоги, на проволоке сушились портянки, висела пропахшая зверем спецодежда. «Удивительно, а ведь мне тут хорошо, — подумал Петруша. — Конечно, тоскливо немного». Но он уже привык к этой тягучей, как слюна, тоске и почти не замечал ее.

Петруша посмотрел в окно. Старая ворона во дворе размачивала в лужице корку хлеба, которую, видимо, стащила у кобелька Бобо.

Петруша снова улегся на скамейку и закрыл глаза, и вдруг ему послышалось:

— Тук-тук. Тук-тук.

Звук был настолько отчетлив где-то около крыши, над окном, вроде как будто дятел долбил. Петруша тихонько встал, вышел на улицу и заглянул под стреху. Никого. Слабый свет электрической лампочки тускло освещал двор. Петруша вдруг стало жутко от этого бессмысленного туканья. На крыше что-то шуршало, царапалось, поскрипывало. Петруша с усмешкой махнул рукой и лег, подумав: «Чепуха все это».

И правда, все звуки затихли, притаились, только вдруг задрожала лампочка у потолка, послышался стеклянный шорох. Петруша задремал, и ему приснился шум. Это шумели деревья в лесу. «О чем они шумят?» — подумал он и вдруг стал все понимать, так как шум разделился на голоса, тонкие и густые, хриплые, как у Ведрина, и звонкие.

«Пойдем отсюда, — вроде бы говорили деревья. — Надо уходить. Тут для нас погибель».

И вот лес зашевелился, заскрипел, затрещал, вытащил свои корни и потопал по шоссе за город. Ломались сухие, мертвые сучья, падали на асфальт птичьи гнезда. С треском повалились деревянные ворота.

— Назад! На место! — в отчаянии закричал Петруша.

— Наступить на этого дурака! — проскрипело исполинское дерево с засохшей вершиной, на которой дремала ворона.

— Корнем его, корнем!

— Суком в глаз!



Вскоре на месте леса осталось голое изрытое пространство. Петрушу вызвали к начальству и спросили:

— А где лес?

— Ушел, — сказал Петруша.

— Пишите объяснительную. В ваше дежурство ушел лес, и вам придется за это ответить.

— Может, еще вернется?

— Не вернется.

Вспаханная площадка вдруг покрылась машинами, и начали строить бетонный завод или какой-то другой завод, Петруша не понял. Рядом вдруг очутился Ведрин и прохрипел:

— Ничего, Петруша, не это главное в жизни.

— А что же главное?

— Умереть за отечество, — задумчиво сказал Ведрин.

Петруша с удивлением посмотрел на него. Такого от Ведрина он никак не ожидал.

— Что?

— А ты думал? В этом счастье, Петруша, в этом.

Петруша открыл глаза, все еще удивляясь словам Ведрина, таким простым и ясным. Откуда они у него взялись?

Вдруг он сообразил, что давно уже звонит телефон, и вскочил со скамейки. Это, оказывается, звонила Катя:

— Петруша, это ты? Петруша, ты слышишь меня?

Наступило молчание, и он понял, что она плачет.

— Да, это я. Что с тобой? — спросил он.

— Маме плохо…

— Я сейчас приду, подожди.

Он положил трубку, руки у него почему-то дрожали. Через час он был уже на месте. Его встретила Катя, и некоторое время они молча стояли, потом она бросилась к нему, обняла и беспомощно пробормотала сквозь слезы:

— Ох, Петруша, Петруша, ты бы знал только, я вся измучилась.

Зинаида Павловна действительно чувствовала себя неважно, да и выглядела не очень хорошо, тем не менее она хотела тут же встать и приготовить чай. Петрушу она встретила с облегчением: