Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 65



Особенно его угнетала мысль, что люди убивают друг друга, детей и старух. Он испытывал ужас перед насилием даже в кино, даже в искусстве, как это жутко и бессмысленно. Но сам был бессилен что-либо изменить, И это бессилье вызывало у него тревожные мысли, что род человеческий, будто неукротимый бушующий пожар, сметает все на своем пути, клокочет и буйствует и разума его едва хватает, чтобы не погубить самого себя.

Но потом Петруша думал, что все эти рассуждения — стыд его, который надо скрывать ото всех, от знакомых и близких, чтобы не стали смотреть на него, как на дурака. И душа не должна быть более чуткой, чем положено ей по законам общества и природы. И для души есть неписаный закон, переступив который она заболит, издергается, иссохнет и умрет. Потому что надо вести себя, как все люди, не быть белой вороной, а то другие вороны ее заклюют и прогонят из своего стада.

Может, эту свою ущербность он унаследовал от отца? Вряд ли. Петруша начинал вспоминать отца и те далекие времена, когда они жили вместе и садились обедать за один стол.

С войны Иван Колотовкин вернулся целый и невредимый, но возвращение свое он не праздновал, а тихо сидел на лавке, улыбался жене, сыну, теще, затем бродил по двору, печалился о чем-то. Но печаль его была непонятна близким. По ночам он ворочался и вздыхал, не спалось ему. Шлепал босиком на крыльцо, крутил там самокрутку, удивляясь, наверное, светлой ночи, темным елкам и настырному гуденью мошкары. Потом шел в избу и со вздохом ложился, и начинал шепотом разговаривать с Авдотьей Степановной о том, что теперь нет войны и как-то надо налаживать жизнь. Все сводилось к тому, чтобы ехать в поселок, где они жили до войны, идти работать на тот завод, с которого он ушел воевать, там начинать мирную жизнь, где она оборвалась.

Авдотья Степановна не сильно возражала, что от завода, поди, мало что осталось, все там лежит в руинах. И трудно, наверное, будет с квартирой, все дома разрушены. Однако Иван Колотовкин начинал вспоминать довоенные времена, как они хорошо тогда жили в поселке. Авдотья Степановна наконец соглашалась с ним, поддавалась и сама воспоминаниям, хотя и думала, что просто тогда они были моложе и беззаботнее. Задумчивая улыбка появлялась у нее на лице. Авдотья Степановна характеру была мягкого, нерешительная, боязливая, и в этой ее нерешительности и мягкости тонули и гасли все доводы мужа, который любил ее и не хотел как-нибудь обидеть нечаянно. И все-таки они переехали в разрушенный поселок…

С тех пор прошло уже много лет. События те отдалились от Петруши, и сам он отодвинулся куда-то в сторону. Так он и не смог понять печаль своего отца, его уныние, мог только предположить, в чем она. Наверное, за пять лет войны Иван Колотовкин отвык от мира, пришел в тишину вдруг, и вся душа его должна была перестроиться, иначе должно уж работать сердце и передаваться по нервам импульсы. Но все это одни лишь Петрушины предположения. Кто знает, что там творилось в душе у Ивана Колотовкина…

Как могло случиться, что Петруша сбился с дороги, по которой шли все люди, отец, мать. Отстал от них, заблудился где-то на обочине и не знает, в какую сторону теперь идти. Почему никто не подсказал и не научил? Никто не открыл ему тайны жизни?

И вот теперь он один наедине с небом, с деревьями и птичьими голосами, толкующими что-то непонятное, наедине со своим прошлым, от которого никуда не денешься, тащишь его за собой, как бурлаки баржу в прежние времена. Всякое барахло на этой барже: и опыт твой, и чувства, когда-то полыхавшие, а нынче, будто кучка золы, прибитая дождем. Тащишь все это за собой, а потом и скажешь вдруг, ну хватит, остановимся. Надо посмотреть, какую ерунду ты за собой тащишь, не выкинуть ли половину? И начнешь перебирать, как другой раз хозяйка, старые свои туфли, рваные чулки, коробочки из-под духов, платья, которые уж не впору, меховые воротники и шапки, побитые молью. И никак не можешь со всем этим расстаться, все дорого, каждая вещь о чем-то напоминает. И вот тащишь свою баржу дальше до самой могилы.

Придет время, и ты зашатаешься и согнешься от своих воспоминаний, не сможешь уж любоваться ни красотой раннего утра, ни восходами, ни закатами, а будешь смотреть себе под ноги, а потом и внутрь себя, в свою душу, чтобы понять наконец самого себя, свои поступки. И не поймешь ничего. В душе потемки.

Они сидели в сараюшке Ведрина. Через дверной проем был виден небольшой пруд, как осколок черной, мертвой материи — ветер не шевелил воды. Желтые листья лежали на ней, как на гладком стекле. Петруша и Ведрин пили пиво. Ведрин сковырнул об край стола пробку, приставил бутылку к своим жестким губам, и в горле у него забулькало, как в водопроводной трубе. Пиво было холодное, осеннее, какое-то дремучее.



Неподалеку гуляла лошадь Ведрина со спутанными ногами. В штабелях лежало гнилье, сухостой. В эту зиму много деревьев усохло, лес поредел. Ведрин свозил сухостой в большую кучу. Каждое утро он запрягал свою лошадь в телегу, уезжал в лес и надсаживал там свою грыжу. До пенсии ему оставалось что-то около года.

Однажды во дворе появился оранжевый красивый трактор, который должен был помочь Ведрину и его лошади. Все обрадовались, ведь у трактора не было грыжи, как у Ведрина, воспалением легких тракторы, как известно, не болеют, водки не пьют, как Ведрин. И поехали на тракторе в лес, но красивая техника застряла в грязной канаве, едва вытащили. С тех пор трактор стоял во дворе, накрытый полиэтиленовой пленкой и молчал. Пускай стоит, говорили люди, есть не просит.

Петруша уважал Ведрина, и поэтому принес ему пиво. Тот был чем-то похож на его отца. Вообще Петруша заметил, что у всех фронтовиков есть что-то общее в поведении, в судьбе и даже во внешности. Все они, конечно, разные, но война одинаково пришлепнула их железной ладонью, обожгла их лица раскаленным воздухом, забрызгала кровью.

У всех людей, которые пять лет просидели в окопах, есть нечто одинаковое, в их затвердевших лицах и глазах. Глаза его отца и Ведрина будто все еще видели то, чего его глаза никогда не видели и не увидят. Они видели нечеловеческий ужас, думал Петруша. Например, как товарищу Ведрина Коле Федорову оторвало руку, а тот был совсем рядом, раскуривал самокрутку. Ведрин даже испугаться не успел, а только удивился, мол, как это так? Только что Федоров держал в руке самокрутку, а теперь у него ни руки, ни самокрутки. Была у человека рука, бабу он обнимал этой рукой, а теперь рука валяется в пяти метрах от них мертвая, на толстых пальцах фиолетовая наколка «Коля».

Однажды Ведрин рассказывал Петруше об этом, мол, вон как оно бывало, а ты говоришь, настроение у тебя плохое. Настроение можно поправить. Слава богу, что нет войны.

Может быть, Ведрин все еще не мог забыть этого случая, и поэтому в глазах у него тупое недоумение, вопрос. Но спрашивает он уже не у людей, что могут сказать люди? А у этого немого осеннего пространства. «Должно ли так быть?» — спрашивает он. А пространство, которое вобрало в себя разные предметы, вон разбитое колесо от телеги, консервную банку из-под фрикаделек, которыми закусывал Ведрин, лошадь и всякий прочий хлам, оно молчит, как некое полоумное существо с разинутым ртом. И тоже спрашивает у Ведрина: «Должно ли так быть, люди?» — «А хто ж его знает?» — хрипит искалеченная душа Ведрина. А пространство, породившее Ведрина и Петрушу, оно в ямах, рытвинах, в железе, грязное и прекрасное, ежегодно умирающее и оживающее, с такой же искалеченной душой, как у Ведрина, видевшее тот же ужас, что и люди, хрипит в ответ, словно его душат: «Прекратите, недоноски». Оно знает, что спрашивать не у кого и бесполезно.

— Пей пиво, — простуженным голосом сказал Ведрин и осушил бутылку. — Пиво — безалкогольный напиток.

В сараюшке было промозгло. Откуда-то дуло. По углам висела пыльная, бесполезная паутина — не было уже ни мух, ни пауков. Куда они девались, эти пауки, подумал Петруша, может, залегли в спячку? Он ничего не знал про насекомых, куда они деваются зимой, и спросил об этом у Ведрина.