Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 65



— Хорошо тут, — улыбнулся Петруша. — Славно. Деревья, какие-то сараи, лопаты, грабли, лошадь.

— Лошадь, — проворчал Скобянников. — Ты, Петруша, ничего не понимаешь. А я вот подсчитал, арифметика тут простая. Лошадь день работает, день стоит, овес даром ест.

— Да ведь овса не жалко.

— Ты, Петруша, жизни не знаешь, — сердито махнул рукой Скобянников, как будто начисто отметая и лошадь, и бестолкового Петрушу. — Я тебе объясню так. Тут всех надо разогнать. Николай Гаврилыч старый, на пенсию его…

— Когда лошадь, хорошо, — заспорил Петруша. — Как-то уютнее. Ночью подойдешь к конюшне, а она вздыхает. Вроде как и не один.

— Подожди, — недовольно сказал Скобянников. — Вера Ивановна ни хрена не делает, так? А ведь она старший научный работник, так? Только белок кормит целыми днями, а деньги получает двести рублей. Зачем ей столько денег, одинокой старухе?

— А все-таки жалко ее, — робко возразил Петруша. — Что с нее возьмешь? Просто у нее ведь никого нет. А белок кормит, потому что любит животных. Белка ведь не собака, ей много не надо.

Вдруг Петруша почувствовал всю ущербность своей логики и дикость этого разговора.

— Белка должна быть дикой, а не ручной, — веско сказал Скобянников, и Петруша с грустью согласился, что тот, наверное, прав.

В общем Скобянников разнес всех, и Петруша со страхом подумал, что вот он примется и за него. Что ты, скажет, за личность такая, Колотовкин? И много ли пользы от тебя обществу? Лежишь на скамейке да штаны протираешь, от жены ушел, семью поломал. Нет, Петруша, липовый ты человек. Таких людей надо гнать, гнать и еще раз гнать на самый край света.

И защититься от этих обвинений Петруша никак не умел, хотя и чувствовал, что Скобянников не прав. Всех не прогонишь.

Он молчал, отвернув лицо от решительного человека, сделал вид, будто любуется грозовой тучей, которая выдвинулась из-за леса, а сам испуганно ждал, что еще скажет Скобянников, кого и в чем обвинит. Однако тут так хлестануло порывом ветра да с таким тугим дождем, что у него перехватило дыхание, а Скобянников махнул рукой и убежал закрывать свои помидоры, убоявшись граду.

К лошади Валентин Денисыч присматривался долго и сахару ей даже носил не один раз, и по морде похлопывал, и по холке, в общем, выказывал к животному всяческое расположение, а может быть, просто изучая лошадиный характер. Но его вниманием очень был недоволен Вербин.

— Атыди от лошади, — бормотал ой простуженным ненатуральным голосом. — Нечего тут баловаться. Лошадь не для баловства дана.

— Лошадь казенная, — отвечал на это Скобянников. — От сахару ей ничего не сделается.

— А кто тебя знает, может, ты иголку в сахар засунул? Поставлен один человек при лошади, и нечего тут. Лошадь денег стоит. А ну, атыди!



Ну и доприглядывался Скобянников, высчитал, как дважды два, что лошадь надо сдать на общую конюшню, а то бездельничают и лошадь и Вербин, а от этого убыток производству. Он вот тут прикинул, подсчитал рабочие часы, и выходит, что лошадь нерентабельная, тунеядка, овес даром ест.

— Всех нас надо сдать на общую конюшню, — поддакнул Пантелей. — А тебя поставить старшим конюхом.

И долго потом вспоминали несчастную лошадь, которую как-то вдруг выжил из коллектива Скобянников.

— Это ведь черт, а не человек, — говорил Пантелей Вербину, принимая свой обычный стаканчик и закусывая собственным огурчиком. — Он так и нас скоро выживет отсель.

Впрочем, все удивлялись. Испокон веку при усадьбе была лошадь, и конюшня, и человек при лошади, а тут пришел какой-то Скобянников и все взбаламутил. И что он за человек такой? Потом узнали, что Скобянников пишет начальству докладные, и про лошадь у него написано на десяти страницах убористым четким почерком, и что никто работать не хочет, все тунеядцы. И про Николая Гаврилыча было написано, что пора ему на пенсию, не справляется с работой. И вообще, всех надо разогнать, а поставить молодых и здоровых, которые хотят работать.

— Молодые-то как раз и не хотят работать, хрен их заставишь, — говорил Пантелей по этому поводу. А Вербин сказал простуженным голосом:

— Отрублю гаду голову!

И все как-то воспряли духом после слов Вербина, будто он и правда когда-нибудь освободит их от Скобянникова. Лишь Петруша горько усмехнулся, какая все это чепуха. Он подумал, что Скобянников чем-то неуловимым напоминал ему Зинаиду Павловну, хотя, казалось бы, между ними нет ничего общего. Разве что оба старые…

И мать, и Зинаида Павловна, наверное, были правы, когда каждая по-своему показывали ему свое сомнение, что никакого толку из его женитьбы не будет. На здоровом древе жизни он что-то вроде нароста, уродства. А ко всему непонятному и необычному человек относится с недоверием и подозрением. Хотя что в нем такого особенного, думал Петруша? Ничего. Просто у Зинаиды Павловны был какой-то эталон семьянина, определенное представление о муже, и в эти рамки Петруша не укладывался. Ей воображалось, что муж дочери преуспевающий человек, на работу ездит в своем автомобиле, умеет все достать, занимается спортом и живет в полном достатке. Это наивное представление о счастье Петруша легко читал на лице у Зинаиды Павловны почти каждодневно, но это чтение не доставляло ему удовольствия.

С другой стороны, она ничего не могла разгадать по его лицу, ни одной знакомой мысли, «нормальной» мысли, тем более, душевных движений Петруши. Будто он думал и чувствовал на каком-то древнем языке, который до сих пор не расшифрован. И конечно, это ее раздражало. Она ожидала, что после смерти Авдотьи Степановны Петруша вернется под ее крыло, снова станет жить вместе с ними, тем более что дочь иногда разговаривала с ним по телефону. Зинаида Павловна даже как-то слышала, как та хохотала в трубку, видимо, Петруша сказал что-то смешное. Однако он не возвращался. Катя на ее вопрос, собираются ли они жить вместе, ответила:

— А нам и так хорошо.

Скорлупа, в которую заточил себя Петруша, прочнела, все больше затвердевала. И все-таки небольшая щелочка связывала его с миром, с Катей, с Зинаидой Павловной, с Вербиным, со Скобянниковым и другими людьми. Через эту щелочку он выглядывал наружу, иногда с опаской, иногда с радостным удивлением, дышал воздухом, общался. Однако внутри этой скорлупы созревал какой-то другой мир со своими предметами, со своим бытом, утварью, и здесь все его понимали и любили. Он был как бы и тут и там в одно время. Он отравлялся сладкой отравой воображения и со страхом думал, что отверстие в скорлупе когда-нибудь совсем закупорится, наступит глухая тишина, и тогда ему не надо будет ни пить, ни есть.

Как-то в такой вот глухой тишине он очутился посреди луга. Откуда-то появился старик с бородой и сел рядом на траву. «Ты чего, дедушка, пришел?» — тут же спросил Петруша. «Да ведь ты звал меня, Петруша», — усмехнулся старик. Петруша не слышал ни его голоса, ни своего, однако они о чем-то ясно стали разговаривать, только не словами и не мыслями, а как-то совсем по-иному. Петруша пожаловался, что одинок и ничего не понимает. Старик отвечал ему, нет, Петруша, ты не одинок, потому что все они, любящие его, тут, рядом, им все видно и слышно, что делается с людьми и с Петрушей. «Терпи как-нибудь, Петруша», — вроде бы добавил старик.

Петруша и сам понимал, что надо терпеть, что ему надо жить, как живут многие, то есть по образу Зинаиды Павловны, работать, достигать благополучия, пенсии, спокойной старости наконец, а потом бояться смерти, как все теряются перед ней. И этот страх разумен, нет в нем ничего необычного. И однако Петруше не хотелось жить по образу и подобию Зинаиды Павловны.

Хотелось чего-то особенного, исключительного. Он понимал, что ничего особенного не может быть, но не мог с этим примириться и терпеливо ждал. Он часто вспоминал и отца и мать, которые являлись перед ним, как живые, будто никогда и не умирали, а все еще живут, только куда-то переместились в сторону, ушли в другую жизнь, притаились там и не показываются живым людям, потому что не хорошо, когда умершие продолжают жить во плоти или даже бесплотно. Это непонятно и необъяснимо, но своей любовью Петруша мог вызывать их, разговаривать с ними. Он не знал того мира, где они пребывали, но постоянно ощущал его присутствие, осязал кожей, как осязается теплый или холодный воздух, и стыдился этого, потому что не мог ничего доказать ни себе, ни людям. Он огорчался, когда его пронизывал безжалостный свет разума, потому что в этом свете он ничего не видел, ни отца, ни матери, ни своих предков, ничего, кроме пустоты и сзади и спереди, да холмиков могил. Из этого света разума складывались слова, что у него нет ни отца, ни матери, а он обыкновенная пылинка, плавающая в солнечном луче. Ведь что прошло, того уже нет и не будет. И это единственное, что разумно, что можно доказать. Петруша невольно соглашался с этим, но почему-то все в нем начинало протестовать и бунтовать. Он соглашался, что надо жить по распорядку Зинаиды Павловны, по какому живут большинство разумных людей, другого выхода у него нет, надо копить деньги на автомобиль, доставать вещи, бояться смерти, иметь полезных знакомых, хватать от жизни все, что сумеешь схватить, однако и не нарушать законы. А ничего другого просто не существует, ведь даже неба и облаков вчерашних сегодня уже не увидишь, их уже нет, и завтрашнего дня сегодня нет. Вот каков распорядок Зинаиды Павловны. И, однако, Петруша с сомнением качал головой. Так ли это?