Страница 52 из 65
— Били тебя, бабушка?
— Били, мой хлопчик, — горестно покачала головой бабка, — Пытали все, где мои сыны. В солдатах, говорю, где ж им быть. А может, и убитые… Крепко били за сынов.
И она снова покачала головой…
В тот вечер, когда Влас уехал жениться и была гроза, мы долго не спали с ней в потемках. Сильно гремело.
Дождь не перестал и на другой день. В сенцах капало и было сыро, в хате неуютно и сумрачно. Мокрый торф долго не разгорался, бабка раздувала его так и сяк, подкладывала щепок, вся измазалась в саже.
Еды у нас никакой не было, кроме картошки, хлеба оставалось совсем немного. А Влас все не приезжал.
Я смутно помню эту голодную дождливую неделю. Слава богу, бабка Ганна принесла как-то целый подол луговых опят. Я спросил, что это такое, она сказала, что «гаварушки», надо их жарить. И вот мы нажарили целую сковородку опят, конечно, без масла, на воде, но все равно вкусно. Соль ведь была.
Родители мои обставляли комнату, как могли по тем временам. Им хотелось уюта.
У стены стоял посудный шкаф, сбитый из фанеры и реек каким-то умельцем, на подоконнике цветы в консервных банках. Везде, где можно, были повешены чистые занавески, посланы половики, а у дверей мешок из плотной желтой бумаги — вытирать ноги. В таких мешках возили на завод соду, необходимую для деланья стекла.
Хотя хлеба и хватало, но у батареи все еще стоял мешочек с черными сухарями, да появились крупы, вермишель и прочие запасы продуктов. Завод снабжали.
У потолка по-прежнему висела голая лампочка. Отец говорил, что не признает абажуров, но я знал, что их просто не было в продаже. Эта голая лампочка всегда напоминала мне о первых днях жизни в поселке, о неуюте, о надеждах.
Постепенно я привык к нашей комнате на четвертом этаже. Сверху было видно далеко, а в ясную погоду на горизонте маячила какая-то деревня с ее садами и полями. Ни разу я не видел там никакого движения, как будто сады росли сами по себе, без человека, а деревня просто нарисована…
Опять пришло лето, и мы обсуждали, куда меня девать. И я понял, что девать меня некуда, разве что снова отправить в деревню к дядькам. Там хоть картошка есть, огурцы, лук. Оказывается, за зиму я опять отощал, кожа да кости, и бледный, как утопленник.
— Пускай едет к дядькам, — сказал отец. — Все-таки деревня.
— Пускай едет, — задумчиво вздохнула мать. — Только к Прокопу надо, у него корова.
Я сказал, что к Прокопу не хочу, у него там нет бабушки.
— Да ведь можно и у того пожить и у другого, — сказала мать. — Надоест у Прокопа, иди к Власу.
Она улыбнулась, отец молчал. Сойти мне велели на одну остановку раньше, чтобы попасть в Прокопову деревню, а там дорога приведет. Около Прокоповой хаты стоит липа, ее видно издалека.
Прокопова хата была еще хуже, чем у Власа. Летом, в жару, в ней было хорошо, а зимой, не дай бог, не натопишь. Три нижних венца от земли сгнили дотла и держались кое-как, обмазанные глиной. Зимой на стене под утро, бывало, намерзал лед.
Дядька Прокоп был кряжист и рыжеват. Работал он в городе, где-то в мастерской, чего-то штамповал, и домой приезжал уставший и грязный.
После ужина дядька Прокоп свертывал коренастую, как он сам, цигарку из крепкого самосаду, и мы шли в огород. Он осматривал грядки, табак, мечтал о саде, достать бы только саженцы. Ему хотелось грушу, как у соседа. Любовался липой, на которой аисты свили себе гнездо. Но больше всего мечтал он о хате. Старая хата сильно его расстраивала, надо было менять, по крайней мере, три бревна. А где их взять в безлесой местности?
Однажды в воскресенье он добыл пару волов, и мы с ним поехали у кого-то покупать три бревна.
Волы тащились медленно. Погода стояла ясная. Дядька то дремал, то закуривал и начинал размышлять вслух, за сколько рублей удастся купить лес, да надо ли ставить магарыч. И выходило у него, что магарыч — дело хорошее, обратно ехать будет веселее.
Волы свернули на болотистую луговину. Из травы вылетела утка и свалилась через три шага. Дядька Влас кинулся ее ловить, да, видно, когда падал, примял совсем.
— Подранок, — сказал он. — Стрелял кто-то.
Приехали в нужную деревню мы что-то уже около полудня или позже, часов у нас не было. Он оставил меня ка телеге, а сам зашел в какую-то хату, но скоро выскочил оттуда как ошпаренный, матерясь и чертыхаясь, и мы поехали обратно. Я не стал спрашивать, почему он не смог купить эти три бревна. Дядька сам объяснил ситуацию:
— Продал, сукин сын!
Всю дорогу мы ехали молча, и я так устал, что едва не уснул. Сил у меня на такие поездки после зимы, видимо, не было.
Дядька Прокоп так не заменил эти три гнилых венца и прожил в старой хате, наверное, еще лет двадцать. А я запомнил поездку на волах через болота и поля и непонятную тоску.
Наверное, тогда я был очень одинок. Все для меня было чужое, и дядьки с их заботами, и мой отец. Да и как вдруг можно полюбить человека, которого не видел и не слышал всю войну? И вот пришел к тебе незнакомый мужик, и тебе сказали, что это твой отец, люби его. А это твои родные дядьки, люби их, они тебя тоже любят.
Сердце мое было заперто наглухо, их любви я не ощущал и сам никого не любил. Я только с удивлением присматривался к ним ко всем, изучал их и был равнодушен. Никакого чувства крови не было во мне. Не раз мать внушала, что ж ты дичишься, обними своего батьку. Я отвечал, что не хочу никого обнимать и меня не надо обнимать. Это мучило их. Это ж твой батька, говорила она, дурачок ты, дурачок.
Да и они не могли меня любить, думал я, и они одичали после этой войны. Четыре года в окопах, пули, мины, снаряды над головой, смерть кругом. И вдруг тишина, какой он никогда не видел и не слышал. Не знаю, может, я и ошибаюсь, но со мной все это было примерно так. Война изуродовала нас всех…
Надо с человеком пуд соли съесть, пережить и горе и радость, чтобы полюбить его или не полюбить.
Медленно я привыкал к своей родне. С холодной душой ложился спать и с холодной душой вставал. Часто мне было очень тоскливо и горько.
Если и не любовь, то привязанность пришла ко мне гораздо позже. Любить надо было еще научиться, если, вообще, этому можно научиться…
У Прокопа было посеяно сколько-то жита. Как я понял из его слов, раньше он почему-то не сеял. И теперь волновался, как оно вырастет да что получится из этой затеи.
После работы он уже не ходил на грядку с табаком, не любовался им, оставил и мечты о саженцах, а ходил к своему житу, щупал колосья, приглядывался и рассуждал, не густо ли посеяно. Я бродил за ним, как собачонка, потому что ни с кем из деревенских ребят не дружил и не играл, они были чужды мне со своими заботами и мыслями. Впоследствии я привязался к соседскому пареньку Ваське. Он научил меня ездить на лошади, но это уже другая история…
Прокоп рассуждал вслух над своим житом, что солома хорошая, крышу можно покрыть, и много ли намолотишь с такого клочка, и что жать еще рано. Он радовался от души, глядя на высокую рожь, и я радовался вместе с ним, хотя и не знал отчего. Зачем мне это жито?
И вот пришла пора жать. Сжали полоску за один день, сносили снопы поближе к хате. Дядька Прокоп сказал, что будет всю ночь сторожить снопы, как бы не унес кто. Я сказал, что хочу сторожить с ним. Мы взяли две шубы и легли на снопах. Заснули поздно. Небо было усыпано крупными осенними звездами.
Я лежал на спине с открытыми глазами и думал, кто там живет на этих звездах? И для чего они сделаны? И у меня было ощущение, что никого на свете нет, только я да это небо со звездами. И холодно мне от них и одиноко. Ничего они мне не говорят и ни о чем не спрашивают.
Молчал и дядька Прокоп, погруженный в свои заботы. И вдруг начался звездопад, со всех концов неба посыпались звезды. Видал я такое и прежде. То одна, то другая прочерчивала мрак и гасла, не достигая земли.
Но эту ночь я запомнил не потому, что падали звезды, а потому, что сквозь некрепкий сон чувствовал, как дядька Прокоп несколько раз поправлял на мне шубу, укутывал меня потеплее. От этой его заботы мне вдруг стало так хорошо, что я доверчиво прижался к его теплой спине, к его драному пиджачку и спокойно уснул.