Страница 121 из 130
Мне становилось страшно от этих слов, и я ломала себе голову, как бы мне раздобыть ему денег, но мне негде было их взять.
Немного погодя он снова заговорил со мной:
- А если вы спросите, что случилось, то извольте: жёлтая дама уехала со своим цирком. И я её забыл. Даже не вспоминаю о ней.
- И всё-таки сегодня ты ей снова написал, - сказал один из его друзей.
- В последний раз, - ответил Владимир.
Я купила розу у цветочницы и хотела воткнуть её в петлицу его пиджака. Но я почувствовала его дыхание на своей руке и долго никак не могла найти петлицу.
- Спасибо, - сказал он.
Я попросила в кассе те несколько марок, которые мне ещё причитались, и отдала их ему. Но это была такая малость.
- Спасибо, - снова сказал он.
Я была счастлива весь вечер, пока Владимир не сказал:
- На эти марки я уеду. Я вернусь через неделю, и вы получите тогда свои деньги.
Заметив моё движение, он вдруг добавил.
- Я люблю вас! - И взял мою руку.
Я совсем растерялась оттого, что он уезжает и не говорит даже, куда, хотя я его и спросила. Кафе, люстры, многочисленные посетители - всё поплыло передо мной, я не выдержала и схватила его за руки.
- Я вернусь к вам через неделю, - сказал он и резко поднялся.
Я слышала, как управляющий сказал:
- Вам придётся искать другое место.
«Ну что ж, - подумала я. - Какая разница! Через неделю Владимир вернётся ко мне!» Я хотела поблагодарить его за это, обернулась, но он уже ушёл.
VII
Через неделю, вернувшись вечером домой, я нашла от него письмо. Он был в таком отчаянии, писал, что поехал за жёлтой дамой, что никогда не сможет вернуть мне деньги, что впал в нищету. Снова бранил себя, называл низким человеком, а внизу приписал: «Я раб жёлтой дамы».
Я плакала круглые сутки. Ничего не могла с собой поделать. Через неделю меня уволили, и я начала искать новое место. День-деньской я обивала пороги других кафе и гостиниц, звонила и частным лицам, предлагая свои услуги. Всё напрасно.
Поздно вечером я покупала за полцены газеты и, придя домой, старательно читала все объявления. Я думала: может быть, я всё же найду что-нибудь и спасу нас обоих, и Владимира и себя...
Вчера вечером я наткнулась в газете на его имя и прочитала то, что было о нём написано. Я сразу же вышла из дому, ходила по улицам, домой вернулась утром. Быть может, я где-то спала, а быть может, сидела на лестнице, не в силах сдвинуться с места. Не помню.
Сегодня я снова это прочитала. Но впервые я это прочитала вчера вечером. Я заломила руки и опустилась на стул. А потом почему-то села на пол, прислонившись к стулу. Била по полу руками и думала. А может быть, и не думала. В голове было совсем пусто, и я ничего не помню. Потом я, должно быть, встала и вышла. На углу, это я помню, я дала монету старой нищенке и сказала:
- Это от господина в сером, вы его знаете. - Вы что, его невеста? - спросила она.
Я ответила:
- Нет, я его вдова...
До утра я бродила по улицам. А сейчас снова прочла это. Его звали Владимир Т***.
Сын солнца
Ночью выпал снег. Густым белым покровом оделась земля.
Он проснулся с радостной мыслью о письме, которое вчера получил, об этой нежданной благостной вести; почувствовав себя молодым и счастливым, он стал тихо напевать. Затем, подойдя к окну, приподнял штору и увидел снег. Песня его мгновенно оборвалась, душу захлестнула тоска, и он пугливо передёрнул узкими покатыми плечами.
С приходом зимы для него всякий раз начиналась злая пора, мука, ни с чем не сравнимая и никому другому, кроме него самого, непонятная. Один лишь вид снега навевал мысли о смерти и разрушении. Наступали долгие вечера с их потемками, с их отупляющей, бессмысленной тишиной; он не мог работать в своей мастерской - его оцепеневшая душа была нема. Как-то раз летом ему привелось поселиться в маленьком городке в большой светлой комнате, где нижние стёкла окон были замазаны белой краской. Белое стекло походило на лёд, и, глядя на него, он испытывал непреоборимую муку. Он хотел пересилить себя, прожил в этой комнате несколько месяцев и изо дня в день твердил себе, что на взгляд очень многих людей лёд тоже прекрасен и что зима и лето суть разные воплощения одной и той же вечной идеи Бога и им сотворены, - всё было тщетно, он по-прежнему не прикасался к работе, и эта каждодневная пытка снедала его.
Позднее ему довелось жить в Париже. Когда в городе кипел весёлый праздник, он любил, прогуливаясь по бульварам, созерцать открывающуюся его взору картину. Чаще всего это случалось в разгаре светлого лета, тёплыми вечерами, когда в город притекали из больших парков запахи листьев и цветов; улицы сверкали в электрическом свете, и взад и вперёд по ним сновали смеющиеся, ликующие люди, кричали, пели, разбрасывали конфетти, и всё вокруг дышало радостью. Сколько раз он выходил на улицу, мечтая смешаться с толпой и веселиться вместе с ней, но не проходило и получаса, как он брал фиакр и возвращался домой. Отчего? Издалека приплывало воспоминание: в свете электрических ламп кружились и оседали у его ног конфетти, точно снежинки...
Из года в год повторялось одно и то же. Где же обитала его душа? Быть может, в стране солнца, в стране пальм. Быть может, на берегах Ганга, где никогда не увядает лотос...
Ночью выпал снег. Он подумал, как, должно быть, холодно птицам в лесу и какую смертную муку терпят в земле, умирая, корни фиалок. И чем только кормится теперь заяц?
Он больше не мог выходить из дому. Месяц за месяцем он почти не покидал своей комнаты и то шагал по ней из конца в конец, то недвижно сидел на каком-нибудь стуле и размышлял. Никто не понимал, как жестоко он страдает от этого заточения. Он был ещё молод и мог бы окунуться в жизнь, да и сил у него было вдоволь, но любая случайная прихоть мороза, внезапная перемена погоды обрекала его на заточение и одинокие раздумья. В такие дни жене лучше было запирать в шкафу на ключ горстку фруктов, купленных ею для детей, - не то муж доставал их оттуда и, поставив перед собой тарелку с двумя-тремя яблочками да жалкой кистью винограда, долго любовался ими, - потому что это ведь были плоды юга и лета, - и в конце концов поедал их.
Перемена совершалась в нём удивительно быстро. Обычно он не любил отвечать на письма, теперь же он кидался к своему столу и писал одно за другим уйму писем, даже тем, кому вовсе не был обязан писать, спрашивал их о чём-нибудь или сообщал какой-нибудь малопримечательный факт. У него было смутное ощущение, будто его уже подстерегает смерть, и этим потоком писем, рассылаемых во все концы страны, он надеялся хоть ненадолго укрепить нить, связывающую его с жизнью.
И другие перемены происходили с ним: он совсем утратил душевное равновесие; оставшись один, он часто принимался рыдать, а по ночам часами лежал без сна с полузакрытыми глазами.
Этот хилый, нескладный человек летом всегда бывал в самом весёлом расположении духа. Но в мрачную зимнюю пору им овладевала отчаянная тоска. Его порывы были резки и стремительны, как ненастье, налетающее средь ясного дня, - сколько раз, упав на колени перед младшим сыном и обливаясь жаркими слезами, он молился за него Богу! Он страстно желал, чтобы мальчик, в отличие от него самого, никогда не вкусил известности. У всех известных людей замутнены родники души, и сами эти люди испорчены вниманием, славой, выделившей их из ряда других, любопытством толпы. Эта вечная жизнь напоказ искажает их взгляд, походку, всё их поведение... А сын его - пусть лучше он сеет хлеб и собирает с поля урожай. Превыше всех тот, кто сам сеет хлеб и пожинает плоды своего труда. И ещё одно; только бы господь уберег его от жизни на чужбине. Сколько лишних мук принимает человек, вынужденный искать себе прибежище, кров в чужом краю! К тому же он не понимает чужой речи, и чужих взглядов, и улыбок. Небо на чужбине другое и другое расположение звёзд, так что их и не узнаёшь. Взглянешь на цветы - а у них непривычные краски, и птицы в чужом краю тоже подчас совсем другие. И другой флаг развевается на флагштоке.