Страница 79 из 96
— Теперь, значит, в среднюю школу пойдешь, так, что ли, Уилли? — сказал он, обрадовавшись, ну прямо как ребёнок.
— А потом в колледж, — сказал я, видя перед собой весь свой будущий жизненный путь прямым как стрела. — А там стану доктором.
— Правильно, а там, глядишь, кто-то станет доктором, мне тоже так думается, — сказал дедушка. — Только для этого кому-то понадобится очень много терпения. Терпения и труда, много труда, Уилли, дружок.
Хотя мой дедушка, как я уже сказал, был не очень-то учен, мне иной раз казалось, что умней его нет людей у нас в Йоркшире, а вот эти два качества — терпение и упорство в труде — он считал самыми рассамыми главными в жизни.
— Ну, что ж, дедушка, — сказал я ему. — У меня хватит терпения и подождать; я своего добьюсь.
— Правильно, Уилли, так ты всего добьешся. Мало-помалу и выйдешь в люди, мой мальчик.
От дыма у него запершило в горле, и он со вздохом положил трубку; мне показалось, что в эту минуту он вздохнул обо всех жизненных удовольствиях, которых был теперь лишен; пальцы его снова беспокойно забегали по краю простыни.
— А время-то уж, верно, позднее, Уилли…
Я снял часы с крючка и подал ему. Он поглядел на них, потом стал их заводить. Когда он отдал мне часы обратно, я минутку подержал их в руке — приятно было почувствовать, какие они тяжелые.
— Верно, кому-то тоже захочется иметь когда-нибудь такие часы, а, Уилли?
Я смущенно улыбнулся. Я ведь совсем не хотел так нахально выклянчивать у него часы.
— Да, может быть, дедушка, когда-нибудь, — сказал я. По правде говоря, мне никак не верилось, что я в самом деле могу хоть когда-нибудь заиметь такие часы.
— Эти часы я получил в подарок, когда пятьдесят лет проработал в одной фирме, — сказал дедушка. — «В знак признательности», — сказали они тогда… Так и написано там внутри, на задней крышечке, хочешь, погляди…
Я открыл часы и прочел: «За верную и преданную службу…»
Пятьдесят лет… Мой дедушка был кузнецом. Как-то не верилось, что эти бледные, почти прозрачные руки держали когда-то огромные клещи или управляли тяжелым молотом, который со страшным грохотом обрушивался на наковальню. Пятьдесят лет… Пять раз столько, сколько прожил я на свете. И вот эти часы — награда за тяжкий труд и преданность этому труду висели у изголовья его постели, в которой он отдыхал теперь от своих трудов, дожидаясь конца, и он с гордостью любовался ими.
Верно, дедушка говорил мне все это отчасти потому, что я еще был очень мал, а он уже очень стар, а отчасти из-за моего отца. Мать никогда не рассказывала мне об отце, и благодаря ее молчанию имя отца было всегда овеяно для меня какой-то тайной, и только беседы с дедушкой немного приподнимали эту таинственную завесу. Мой отец, сказал мне дедушка, был очень способный молодой человек, но была у него, на его беду, одна слабость, Никогда ни на что не хватало ему терпения: не терпелось поскорее заработать побольше денег, не терпелось добиться успеха, не терпелось завоевать авторитет у своих друзей; недоставало у него упорства и настойчивости, чтобы мало-помалу добиваться своего. Он брался то за одно, то за другое, и потому они с матерью частенько не знали, будет ли у них завтра что-нибудь на обед. И вот наконец, когда я еще только учился ходить, мой отец, понося на чем свет стоит эту страну, в которой способному человеку нет никакой возможности развернуться, отправился куда-то на край света, и с той поры о нем не было ни слуху ни духу. Все это дедушка поведал мне без всякой злобы или горечи, потому что он, как я понял, любил моего отца и печалился, что такой хороший человек сбился с пути только оттого, что ему не хватило этакой простой, на взгляд дедушки, вещи, как терпение; а ведь этим он нанес очень тяжелый удар моей матери, дедушкиной дочери, и ей из-за этого туго пришлось в жизни.
Так мой дедушка потихоньку дожидался своего часа, и, когда мне приходят на память беспокойные движения его пальцев, теребивших край простыни, я думаю о том, что в эти минуты, впервые за всю его долгую жизнь, он готов был потерять терпение.
И вот как-то раз вечером в конце лета, когда я уже собрался было пожелать ему спокойной ночи, он потянулся ко мне и взял меня за руку.
— Спасибо тебе, мальчик, — сказал он, и голос его прозвучал как-то уж очень слабо и устало. — И кто-то, думается мне, постарается запомнить то, что я ему говорил?
Эти его слова вдруг очень растрогали меня, и я почувствовал даже какой-то комок в горле.
— Нет, дедушка, — сказал я ему. — Не забуду.
Он ласково похлопал меня по руке, потом отвернулся и закрыл глаза. На утро мать сказала мне, что он умер ночью во сне.
Они положили его на стол в гостиной, где воздух был такой затхлый и сырой, и рядком стояли стулья в чехлах с кисточками, и в люстре горели лампочки под тонкими стеклянными колпачками. Мне позволили подойти и попрощаться с ним. Я пробыл возле него недолго. Мне показалось, что он был почти совсем такой же, каким я видел его десятки раз изо дня в день во время его болезни; только беспокойные пальцы его уже не шевелились больше — они лежали тихо, укрытые простыней, а волосы и усы были такие чистые, приглаженные, словно неживые.
Потом, оставшись один в моей детской комнате, в тишине, я всплакнул немножко, когда подумал о том, что ещё вчера читал ему вслух и разговаривал с ним и что уже никогда не увижу его больше.
После похорон вся родня в полном составе заявилась к нам, чтобы прочесть завещание. Особенно-то спорить было не из-за чего, дедушка никогда много не зарабатывал, и то, что после него осталось, накапливалось долго и бережливо в течение многих лет. Все эти сбережения, включая и стоимость дома, были поделены поровну между всеми; дедушка поставил только одно условие: дом никто не имел права продать; он оставался в пожизненном владении моей матери — ведь забота о нем всегда лежала на ее плечах во время дедушкиной болезни, — и она могла получать с него доход и жить в нем, пока ей самой не надоест или пока она не выйдет замуж снова, что едва ли могло случиться, так как никому на свете не было известно, жив мой отец или умер.
Но вот когда дело дошло до дележа личного имущества дедушки, тут все прямо рты разинули: оказалось, что дедушка завещал свои часы мне!
— А почему, собственно, этому мальчишке Уилли? — недовольно спросил мою мать дядюшка Генри. — У меня тоже двое ребят, и оба постарше.
— И ни один из них, похоже, даже не вспомнил ни разу, что их дедушка, того и гляди, отдаст богу душу, — резко сказала моя мать, которая никогда не лезла за словом в карман.
— Молодежи со стариками и толковать-то не о чем, — пробормотал дядюшка Генри, и моя мать, окончательно выведенная из себя, огрызнулась:
— Ну, а у нашего Уилли всегда было о чем потолковать с дедушкой, и отец, бывало, так-то уж радовался мальчишке, когда другие и глаз к нему не казали.
Стрела попала прямо в цель, то есть в дядюшку Генри, который небольшой был охотник навещать больных. Затеять перебранку — это для нашей родни всегда было плевое дело, и я, сидя на кухне за полуоткрытой дверью и слушая, как они там собачатся, ждал, что, того и гляди, начнется хорошая свара, как водится у нас на севере почитай что в каждой семье. Но Дядя Джон, старший мамин брат, всегда стоял на страже справедливости; он тут же встрял в спор и положил ему конец.
— Ну, хватит! — услышал я его глухой ворчливый бас. — Не успели человека в землю опустить, как они: уже съесть друг друга готовы. — На минутку все примолкли, и я ясно представил себе, как они все там переглядываются. — Я и сам был бы не прочь получить эти часы, — продолжал дядя Джон, — но, думается мне, отец не хуже нас знал, что ему делать, и раз он порешил отдать их этому пареньку Уилли, значит, считаю я, не о чем тут больше толковать.
На том дело и кончилось. Часы достались мне.
Наш дом долгое время казался мне каким-то чужим, когда в нем не стало дедушки, а после вечернего чая я просто не знал куда себя девать, потому что привык полчаса просиживать у его постели. А тут еще эти часы — их вид тоже ужасно действовал на меня. Я по-прежнему любовался на них вечерами, но теперь они висели в кухне возле камина — я сам уговорил мать повесить их туда. Однако дедушка и его часы были для меня чем-то единым, неотделимым одно от другого, и когда я смотрел на часы, а дедушки уже не было больше с нами, я, особенно остро понимал, что он ушел от нас навсегда. То, что часы висели теперь на новом месте, — это было нашей с матерью обоюдной уступкой друг другу. Часы по праву считались моими, но находились пока в распоряжении матери — до тех пор, пока она не сочтет, что я стал уже достаточно взрослым и достаточно осторожным, чтобы мне можно было их доверить. Поэтому мать твердо решила спрятать их до поры до времени куда-нибудь подальше, но я так горячо против этого восстал, что в конце концов она согласилась повесить их в кухне, где они всегда были у меня перед глазами; впрочем, предосторожности ради она прятала их в ящик всякий раз, когда предполагалось, что к нам может заглянуть кто-нибудь из нашей родни. «Эти часы только зря будут мозолить им глаза», — говорила она.