Страница 3 из 9
Фрау Тротцмюллер спросила, собраны ли уже мои вещи. Я сказал – и собраны уже, и упакованы, и уложены. Потому что сейчас, сказала она, когда всех грузчиков забрали в армию, вряд ли найдется, кто бы отнес на вокзал вещи господина постояльца, а если понадобится автомобиль, то уж совсем вряд ли найдется. Грет, сходи-ка к привратнику и скажи ему, мама просит прийти, забрать вещи господина постояльца и отнести на вокзал, да смотри, не отходи от него, пока не пойдет и не возьмет. Грет вздернула свой пуговичный носик, и щель ее рта приоткрылась, словно собиралась выговорить: но я хочу остаться, мама, я тоже хочу услышать про твой сон. Однако Хильдегард глянула на нее и сказала: «Что же ты сидишь, иди и делай то, что тебе велели». Грет покорно поднялась и нехотя поплелась из комнаты.
Фрау Тротцмюллер снова пригладила рукою волосы, как прежде, и сказала негромко: «Да, мне приснился сон, очень странный, но я, как уже говорила, снам не верю, а сейчас у меня тем более нет оснований верить своему сну, так что не зря пословица говорит, что сны – они как мыльный пузырь, и я тоже склонна так думать, тем более сейчас, когда стало известно, что господин постоялец от нас съезжает. В этом сне я видела моего сына, который вернулся в свой дом, к своей матери, и кто же его туда вернул – как раз наш господин постоялец его к нам и вернул. Но сейчас, когда господин постоялец, наоборот, нас покидает, весь этот сон и вправду оказывается для меня не более чем мыльный пузырь».
Я сидел, не зная, что ей ответить. Да и что можно ответить на такого рода слова? Медленно пробили часы, и я увидел, что мне пора. Тем временем и Грет вернулась с привратником. «Но я вижу, что господину постояльцу пора идти, – сказала фрау Тротцмюллер. – Счастливого пути».
Я простился с нею и с ее дочерьми, вручил свой чемодан привратнику и пошел следом за ним на вокзал.
Глава вторая
Пришел я на вокзал, нашел свой поезд и втиснулся в вагон. Но внутри уже не протолкнуться, все проходы набиты битком. Тут и простой люд обоего пола, и снабженцы-интенданты в военных мундирах, и бойкие торговцы, промышляющие разными эрзацами, и офицерские содержанки, и сестры милосердия в белых косынках, и все это в придачу к возвращающимся с фронта калекам, а этих несчастных – без счета: и безрукие, и хромые, и увечные, и на костылях, тут пустой рукав, там резиновый протез вместо кисти, стекляшка вместо глаза или жуткий залатанный нос, выкроенный докторами из мяса ягодиц, и все лица искажены пережитым ужасом и ужас вселяют – живые существа, исторгнутые войной за их полной непригодностью, кошмарные подобия людей, лишенные подобия Божьего. И с каждым – его жалкий скарб: чемоданы, рюкзаки, ранцы, узлы, мешки, коробки. Теснота такая, что не сразу скажешь, какие руки-ноги твои собственные, а какие чужие.
В вагоне смрад, наружный воздух внутрь не проникает, окна закрыты наглухо, а ремни, с помощью которых их положено открывать, давно уже уворованы. Поэтому каждый окружает себя своим собственным воздухом – кто с помощью сигареты, кто – сигары, кто – трубки, а кто – дымя самокруткой, набитой табаком или его эрзацем.
Поезд качается и дергается судорожно, не поймешь, идет он вперед или назад, колеса стучат все чаще и сильней, колотят понизу, отдают громыханьем поверху, поршни сжимаются и разжимаются, сжимаются и разжимаются, туда-назад, туда-назад, грохот и лязг стоят такие, что заглушают человечьи голоса. И так час за часом, всю ночь, до самого Лейпцига.
Едва стали, я схватил свои пожитки и что было сил помчался к поезду на Гримму. Прибежал – и не нашел его. Наш берлинский поезд задержался в пути, вот у гриммского состава и не хватило терпения его дождаться. Ну, и я не стал ждать, пока этот гриммский вернется обратно. Сдал вещи на хранение и огляделся, как бы мне поскорее выйти в город.
А кругом шум оглушительный. Поезда прибывают и отходят, колеса гремят, облака пара вырываются с тяжелым вздохом, сцепщики и смазчики перебегают с одних путей на другие, от паровоза к паровозу, исчезают в дыму, тонут в белых клубах пара, а потом возникают опять между вагонными колесами. Вокзалы – они ведь словно огромные железные города: дома в них из железа, небо – из дыма, и стоят те дома на железных колесах, и катятся, и бегут куда-то, издавая железный скрежет. И люди там тоже вокзалу подобны: торопятся куда-то, и тяжело дышат, и бегут, и бегут. Людей толпа, а людского лица не различить.
На ближних ко мне путях медленно разгружался санитарный поезд. Привез людей, искалеченных войной, распределить по госпиталям, в городе и в окрестностях. Санитары и сестры работали умело – видно, не один такой транспорт уже довелось им разгрузить, вот и знали теперь, что делать, и как, и в каком порядке. А рядом с этим поездом, доставившим вернувшихся с войны, стоял состав с теми, кто только на нее отправлялся, и вдоль обоих одинаково толпились родственники. Вроде бы и они могли бы уже набраться опыта, встречая и провожая многие такие поезда, но нет, ничему не научились и плакали сейчас, будто впервые.
И вдруг услышал я чей-то голос, называвший меня по имени. Я поднял глаза. Передо мной стояла красивая, хорошо одетая женщина, протягивая ко мне руку и улыбаясь такой милой, сердечной улыбкой, которая среди всех моих знакомых могла принадлежать одной только Бригитте Шиммерманн. И не успел я ей ответить, как она уже сказала:
– У нас сегодня обед в половине второго, мы с мужем были бы рады, если бы ты к нам присоединился. Не согласишься ли, дорогой?
– Что за вопрос?! – сказал я. – В самых приятных своих мечтах я бы не осмелился думать о чем-нибудь подобном. Приду, дорогая Бригитта, непременно приду. Разумеется, приду. Вне всяких сомнений приду.
– Не будь я сейчас так занята, – сказала Бригитта, – я бы тут же взяла тебя с собой, но вот, привезли новую партию раненых, и нужно устроить, чтобы их переправили в тот частный госпиталь, который я здесь организовала. Десяток с лишним вагонов с ранеными пришли, дай Бог мне принять у себя хотя бы из одного вагона. Знаешь, дорогой, если историки когда-нибудь задумают писать об этой войне и не поленятся изменить свою привычную терминологию, им придется вместо слова «люди» каждый раз писать «увечные». Вот, только вчера ко мне привезли молодого человека с таким увечьем, что по сравнению с ним любой другой раненый все равно что здоровый. Этот юноша – совсем как Голем, существо без мозга. Мне так страшно, дорогой, что я даже не могу описать тебе все подробности. Я расскажу тебе о нем за обедом.
– Как жаль, Бригитта, – сказал я, – что время в своем беге не спешит так же, как я спешу увидеть тебя. Передай привет господину Шиммерманну. Я буду у вас за пять минут до половины второго.
Бригитта улыбнулась своей очаровательной улыбкой и сказала:
– Не опаздывай, дорогой. До свиданья.
Я тоже улыбнулся в душе – опоздать? Мыслимо ли это, чтобы Бригитта Шиммерманн меня пригласила, а я бы опоздал?! Даже повидать ее было для меня радостью, а уж тем более получить от нее приглашение на обед. К тому же это избавляло меня от необходимости искать закусочную в шумном, бурлящем войною городе. И ведь поди еще знай, чем тебя в такой закусочной накормят.
Вам, читающему меня сейчас, имя Бригитты Шиммерманн наверняка известно. Это она получила из рук самого кайзера знак почета за то, что организовала частный приют для раненых, где заодно и ухаживала за ними как рядовая сестра милосердия. Что до меня, то я знал ее еще с тех дней, когда в мире был мир, а она сама была молоденькой актрисой в маленьком берлинском театре. В большом артистическом таланте ей было отказано, однако в ней была некая обаятельная живая прелесть, так что даже самые суровые критики, говоря о ней, смягчали свой приговор. Бригитта и сама знала, что театральные ее достоинства весьма сомнительны, но знала также цену своих несомненных достоинств и потому не прибегала ко всякого рода театральным ухищрениям, а просто показывала себя такой, какой была. От этого нам, сидевшим в театральном зале, казалось, будто мы находимся в гостях в уютном доме, который украшает своим обаянием красивая и прелестная девушка. Поскольку она была из богатой семьи, дочь банкира, ей не приходилось искать поддержки покровителей, а поскольку она благодаря этому не зависела от других, то не должна была изменять и своему собственному вкусу.