Страница 22 из 77
— Что же, значит — правда?
Его вопрос показался неуместным. Нэфисэ тяжело поднялась и, зажигая лампу, ответила слабым голосом:
— Да...
Бикбулат поглядывал на стул у печки, как бы соображая, следует ли ему пройти и сесть. Наконец, решив, видно, что не подобает свату в такое время поворачивать от порога, снял шапку, вытащил из нее тюбетейку и, надев на голову, уселся. Он сидел в глубоком молчании, уставившись в пол маленькими глазками.
Бикбулат никогда не слыл человеком мягкосердечным. Но даже его тронула съежившаяся у окна Хадичэ, потерявшая сразу и живость и осанистость. Кольнуло старика и болезненно осунувшееся лицо дочери, опухшие веки. «Ведь была такая крепкая, никогда слез не пускала! — подумал он о дочери и подосадовал: — Уж ей-то можно бы и не убиваться!»
Хоть и считал Бикбулат, что пошла Нэфисэ в своего брата Сарьяна — непокорная, как и он, — но были у него свои думки насчет дочери.
Он вынул коротенькую трубку и долго набивал ее. Потом зажал ее в зубах и снова опустил голову. Время от времени он чуть подергивал клочкастыми бровями, как бы не давая им окончательно прикрыть угрюмые глаза, пошевеливал растопыренными на коленях короткими волосатыми пальцами, двигал губами. Казалось, вот-вот старик заговорит, но он все молчал, лишь стул поскрипывал под ним. И только перед уходом, у самого порога, Бикбулат сказал:
— Знать, на горе и родился он...
Ночь тянулась бесконечно долго. Ильгизар, умаявшись, забился в угол кровати и уснул.
А сердце матери все ныло и ныло. Хадичэ казалось, что там, внутри, у нее что-то медленно тлеет и не горячее дыхание вырывается из губ, а горький чад печали.
Она сидела у окна, погрузив глаза в черноту нескончаемой ночи, и иногда ей чудилось, что вся она исчезает в этом мраке, что осталось только неизбывное горе и оно будет терзать ее и сегодня, и завтра, и вечно.
В минуты, когда прояснялось сознание, она представляла себе Газиза живым, смотрела в его смеющиеся глаза, слышала его голос. Бывало, объездит колхозные поля и по дороге в район заглянет домой, окликнет ее ласково-ласково: «Мама!» А в день проводов на фронт сколько она ни сдерживалась, а все же заплакала. Тогда Газиз подсел к ней, обнял за плечи. И так хорошо говорил он с ней тогда.
«Мама, — сказал он, — ведь ты у нас умная! Подумай сама: фашисты ворвались в нашу страну, убивают наших людей, сжигают города и села. Нужно ведь изгнать врага? Ну, а если я не пойду, мой сосед Султан не пойдет, также и другие, кто же воевать будет?.. Может, некоторые из нас и не вернутся... Ведь это война, мама...»
Какая мать станет в такие дни удерживать сына, уходящего на фронт? Но разве материнское сердце не предчувствует беды, подстерегающей ее дитя!
С Волги доносится протяжный тоскливый гудок парохода. Хадичэ сидит не двигаясь. Она не стонет, не вздыхает. Но другое, испепеленное тем же огнем сердце, словно услышав звук капнувшей слезы, отзывается из-за перегородки, спешит к ней.
Невестка обнимает Хадичэ и, хотя не верит сейчас в силу слов, пытается утешить ее, а может, и себя.
— Мама, — шепчет она, — не мы одни, весь народ горе принял. Не скорби так, мама... Кто знает, может, еще...
«Может, еще вернется», — хочет сказать Нэфисэ, но, вспомнив, что в письме слишком подробно описано, как умер Газиз и где похоронен, припадает матери на грудь. Так сидят они — осиротевшая мать и овдовевшая жена. Горячие слезы постепенно растворяют тяжелый сгусток горя, и оно утихает немного. Надолго ли?
Уже давно перевалило за полночь и дождь перестал. Запели, захлопали крыльями петухи. Осторожно стукнула в окно мокрая рябина.
Нэфисэ широко распахнула окно. Далеко-далеко, расцветив алым кромку неба, занималась заря. Стояла такая тишина, что было слышно, как падают капли дождя, повисшие на взбухших почках дерева. Нэфисэ вдохнула свежий утренний воздух, всхлипнула, как ребенок, и подошла к портрету мужа. Большие серые глаза, чудилось, смотрели на нее с состраданием и были печальны. Но все же Нэфисэ видела в них отражение радости и счастья прожитых вместе дней. Три месяца была она женой Газиза, всего три месяца, и они пролетели, как три дня. «Вот как быстро расстались мы, Газиз! Как в сказке: луна подарила, солнце позавидовало... Падучей звездой сверкнул ты и погас... Прощай, умница мой! Прости, дорогой!..»
А Хадичэ все еще сидела у окна.
— Мама, приляг, милая...
— Какой уж тут сон?!
В предутренней тишине отчетливо слышно было, как открывают ворота, как кто-то выехал на лошади со двора.
— Сам-то так и не вернулся! Где-то он мается, бедняга! Тяжело ему...
Хадичэ, кажется, захворала. Невестка стояла над ней, не решаясь идти в поле.
— Мама, как себя чувствуешь? Идти мне или остаться с тобой?
Свекровь кивком головы дала понять, что она может идти.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Особенно тяжко было им в первую неделю.
Хадичэ почти перестала разговаривать. Она безучастно бродила по дому или подолгу сидела, уставившись в одну точку. Бывало, уходила из дому на огороды, а оказывалась на лугу. Она забывала названия вещей, не сразу вспоминала имена близких.
А Нэфисэ плакала ночи напролет, все думала о Газизе. Перед ней вставала картина боя. В дыму, в пламени пожарищ ведет в атаку своих солдат Газиз... Сердце Нэфисэ сжималось от боли. Товарищи писали, что это была пятая атака за день. Даже когда пулеметной очередью прошило ему грудь, он еще продолжал какую-то долю минуты бежать вперед...
Великой души человек был ее Газиз!
Подумает Нэфисэ об этом — и защемит у нее сердце. Кажется ей: не умела она при жизни ценить его, на большую его любовь не отвечала с такой же горячностью. «Что думал он в последние минуты? Не унес ли в сердце упрека?»
С первым проблеском зари, с первой приветной песней жаворонка бежала Нэфисэ в поле. Там вместе с ночной мглой рассеивались ее тоскливые думы, там в работе находила она утешение.
Только вот последнее письмо Газиза еще раз и с новой силой потрясло Нэфисэ.
Однажды к ним в поле приехал секретарь райкома Джаудат Мансуров. Он оставил лошадь на бригадном стане и, твердо ступая, прошел прямо к Нэфисэ.
— Ну как дела, Нэфисэ? — спросил Мансуров, проведя рукой по зачесанным назад густым с сильной проседью волосам. Его голубые глаза смотрели на нее прямо и с участием.
Нэфисэ сразу поняла, что он подразумевает ее личные дела. Это глубоко тронуло ее.
— Дела?.. Ничего, Джаудат-абы. Здравствуйте!
— Здравствуй... Как идет работа? Справляетесь? — Мансуров подумал, что не следует сейчас касаться больного вопроса, и повел разговор только о севе. Оглянулся кругом, прикинул глазом. — Если все это — твое хозяйство, то вы порядочно поработали.
— Три четверти уже засеяли, Джаудат-абы. Рассчитываем дня через два закончить.
— Рассчитываете или уверены? Это ведь разные вещи!
Нэфисэ вскинула голову:
— Поняла, Джаудат-абы... Нам нельзя только рассчитывать. Кончим в два дня. Уверена!
— Вот это другое дело. Это твердое слово. Ты думаешь, почему я так расспрашиваю? Бывают такие руководители, которые наобещают что угодно: и сев рано закончить, и урожай высокий взять, и на трудодень по полпуда зерна выдать. Да, да! Не так уж их много, но еще встречаются. А что потом выходит? Смотришь, ни одно обещание не выполнено. Значит, работу организовать не сумел и колхозников обманул. Скверная это привычка. От старого еще осталось, от неуважения к народу. Это вот роняет авторитет не только горе-руководителя, но и наш... мешает расти колхозам.
— Совсем вроде нашего Сайфи...
— Да, вроде... Я вот к чему все это говорю: за вашим с Наташей соревнованием следит весь район. Сумеете организовать работу — станете примером для всех семидесяти колхозов района, пойдете в первых рядах борьбы за хлеб. А быть на передовой линии во время войны — это большое дело, Нэфисэ, большая честь! Вот чего ждет от вас район.