Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 32

Публика берлинского зала «Блютнер», где в 1932 или 1933 году Вертинский пел «Концерт Сарасате», конечно, воспринимала песню в контексте споров идеологов фашизма, утверждавших мистическое и порабощающее значение искусства, с гуманистами, говорившими о просветляющем, объединяющем его воздействии. Вспомним новеллу Томаса Манна «Марио и волшебник» (1930), более поздние его романы «Лотта в Веймаре» и «Доктор Фаустус» — во всех этих произведениях немецкий писатель опровергал фашистскую концепцию искусства, представлявшую тогда чрезвычайную опасность. Вся немецкая общественность была глубоко заинтересована решением вопроса о назначении искусства.

Вовсе не хочу преувеличивать значение песни «Концерт Сарасате» для немецкой общественной жизни. Оно было, наверное, невелико. И все же Вертинский внес свой — пусть очень скромный — вклад в разоблачение реакционной философии искусства, хотя, вероятнее всего, прямо и не ставил перед собой такую цель, а просто выражал самого себя, говорил о том, во что неколебимо верил всегда. Говорил своевременно, как обычно, тонко чувствуя настроение зала.

Незаурядной силы достигает драматизм в «Чужих городах». Здесь происходит борение мрачной мысли о невозможности Возвращения, о том, что нет больше прежней России, — с неистовым желанием вернуться, ибо Запад — чужбина, а с чужбиной не может примириться душа русского человека. Внушает уважение определенность, недвусмысленность отрицания самой возможности дальнейшей жизни на Западе:

Как характерны для зрелого Вертинского категорические интонации, передающие глубоко выношенные и бесповоротные решения: «Это было, было и прошло», «Мы для них чужие навсегда!». Слова, выражающие основной смысл, ставятся в конце, и певец особо их подчеркивает, вкладывает в них всю силу чувства, заставляет нас запомнить их, эти ставшие знаменитыми «про-шло-о» и «на-все-гда!».

Столь же четко сформулирована позиция Вертинского и в более позднем «Сказании о граде Китеже», исполнение которого вызвало множество злобных выпадов в эмигрантской прессе. Артист пел:

Впоследствии, после возвращения в СССР, Вертинский справедливо подчеркивал значение именно этих песен для определения его политического кредо в эмиграции. Более чем спорной представляется оценка позиции Вертинского-эмигранта, высказанная в книге В. Ардова «Этюды к портретам». Ардов считает Вертинского исполнителем социального заказа белоэмиграции, а его песни — «Воздвижением знамени» эмиграции. Это в целом не соответствует фактам. Хотя, как уже говорилось выше, Вертинский умел приспосабливаться и, расходясь с эмигрантскими главарями в оценке советской власти, все же обеспечивал себе вполне комфортабельное и безопасное положение среди реакционеров.

Ардов впадает в крайность. К сожалению, и сам Вертинский терял чувство меры. В его воспоминаниях славословия в адрес России явно чрезмерно выпячены, порой почти до абсурда, и это вовсе не украшает мемуары. Вот он рассказывает, как беседовал в парижском кафе «Шахерезада» с королями, магараджами, великими князьями, банкирами, миллионерами, ведеттами: «Много разговоров вел я с этими людьми, объясняя им, как строится моя необъятная Родина, как перековывают ее новые, совсем необычные люди — люди будущего, как мало похожи они на людей Запада, как далеки их идеалы от идеалов людей Европы» (!!!) И в другом месте: «Иногда я рассказывал ей о Советской России, о том, как трудятся там женщины». Воистину, это уж слишком! Возможно, когда артист писал воспоминания, он и сам поверил в свои утверждения. Но откуда он мог почерпнуть столь обширные знания о «новых, совсем особенных людях»? От изредка бывавших в Париже советских писателей и артистов? Но в главе «Трудные годы», упоминая о приездах В. Маяковского, Вс. Иванова, Л. Никулина, Б. Лавренева, И. Ильфа и Е. Петрова, он замечает: «Все они сторонились нас, эмигрантов, и войти в общение с ними так и не удалось. Все же некоторые из них, с кем я начинал карьеру в Москве, разыскали меня, навестили и немного рассказали о жизни и стройке, которая шла на Родине». Надо полагать, имеется в виду встреча со Львом Никулиным, знакомым с Вертинским по сотрудничеству в редакции дореволюционного «Будильника». Никулин приехал в Париж осенью 1927 года вместе со Всеволодом Ивановым. В старинном ресторане Покарди их заметил Вертинский и неуверенно заговорил («Надеюсь, мы поздороваемся?»), а затем повел в «Эрмитаж», где регулярно выступал. Он обещал петь для них, но хорошо начавшийся вечер был испорчен тем, что группа русских артистов из «бывших», демонстративно уставившись на Никулина и Иванова, «грянула»:





Вс. Иванов хохотал до слез, а Вертинский громко выругался. Так сложилась эта встреча.

По существу, единственным источником сведений об СССР были газеты. Иными словами, Вертинский мог получать ту же информацию, что и другие люди. Как и многие французы, он посмотрел советский фильм «Путевка в жизнь». Не слишком ли мало для такого знающего пропагандиста советского образа жизни, каким он себя представляет? Но не будем слишком строги к артисту, который был соединен с родиной действительно нерасторжимыми узами и стремился отдать ей всего себя. Вернемся к его песням.

Одна из устойчивых черт песен Вертинского — противоречивое сочетание иронии и сатиры с глубокой печалью, трагедией или мелодрамой, как бы внутренняя борьба смешного, возвышенного, страшного, героического. Поочередно берет верх то одно, то другое эстетическое качество. Артист словно находится на качелях, и мы, следя за ним, едва успеваем перевести дух от неожиданных переходов. Такова известная «Испано-суиза», одна из очень многих вещей, посвященных людям искусства. Это песня-портрет некой кинозвезды, и зеркало, в котором артист подсмотрел ее отражение, отнюдь не льстит:

Что это? Злая ирония? Да. Но она последовательно перебивается мотивами щемящего сочувствия, понимания того, по существу, безвыходного положения, в котором оказалась умная, талантливая и в глубине души очень несчастная женщина. Ей «противны красивые морды, от которых тошнит на экране», она «надменно печальна» наедине с собой. И постепенно издевательская интонация сменяется трагической, когда артист отчетливо, пластически зримо несет в зал исполненные искреннего сочувствия слова:

25

Райские птички.