Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 261 из 318

Царице Олимпиаде желает благополучия и процветания…

*

Лето в Эпире достигло своего апогея. Зеленели и золотились на горных террасах верхние долины, напоенные глубокими зимними снегами, упоминаемыми еще Гомером. Телята подросли и отлично окрепли, овцы отдали людям свою прекрасную мягкую шерсть, ветви деревьев гнулись под тяжестью сочных плодов. Как ни странно, но молоссиане под женской рукой процветали.

Овдовевшая царица их Клеопатра, дочь Филиппа и сестра Александра, стояла у окна на верхнем этаже царского дома с письмом Антипатра в руке и задумчиво смотрела на высившиеся вдали горы. Мир явно изменился, но невозможно было пока понять, каковы эти изменения. Смерть Александра не огорчила ее, а повергла в благоговейный страх. Тот же страх, а не любовь он внушал ей и при жизни. Появившись на этот свет раньше, брат украл у нее материнскую нежность и отцовское внимание. Их ссоры прекратились давно, еще в детстве, а после они и вовсе отошли друг от друга. День ее свадьбы, совпавший с днем убийства отца, сделал ее своеобразной заложницей горя, а его он сделал царем. Вскоре брат превратился для нее в некий феномен природы, становившийся по мере удаления все более великолепным и все более чуждым.

Но сейчас, держа в руке весть о его смерти, она вдруг припомнила, что нескончаемые родительские раздоры побудили брата с сестрой в далеком детстве заключить тайный оборонительный союз; вспомнила она также, что разница между ними составляла всего-то два года, однако только ему всегда доставало смелости противостоять тем ужасным истерикам, которые так любила закатывать мать.

Она отложила письмо Антипатра. Рядом на столе лежало второе послание для Олимпиады. Но теперь брат уже ничем не сможет помочь своей сестренке, и ей придется выдержать очередную бурю самой.

Клеопатра знала, где сейчас можно найти мать: на нижнем этаже в приемном тронном зале, куда ее впервые допустили во время похорон супруга Клеопатры и где с тех пор она успела прочно обосноваться. Умерший царь Молоссии приходился ей братом, и она все больше и больше прибирала к рукам дела его царства, заодно разбираясь со множеством врагов, порожденных борьбой с Антипатром, которая сделала невыносимой ее ясизнь в Македонии.

Решительно вздернув унаследованный от Филиппа квадратный подбородок, Клеопатра взяла второе послание и спустилась вниз.

Дверь в зал была приоткрыта. Олимпиада диктовала что-то своему секретарю. Помедлив на пороге, Клеопатра услышала, что мать сочиняет очередную пространную кляузу на Антипатра, решив, очевидно, разом свести счеты за все обиды, накопившиеся за десять лет. «Спроси его сам об этом, когда он предстанет перед тобой, и пусть тебя не обманут его оправдания…» Мать раздраженно мерила шагами комнату, пока писец спешно выводил эту фразу.

Клеопатра собиралась держаться в данном случае, как подобает любящей дочери. Напустить для начала на себя скорбный вид, произнести несколько традиционных подготовительных фраз. Но тут в коридоре появился ее одиннадцатилетний сын, вернувшийся после игры в мяч с компанией сверстников. Рослый и крепкий мальчик с золотисто-каштановой шевелюрой очень походил на отца. Заметив, что родительница нерешительно медлит у двери, он взглянул на нее с тревожной участливостью, словно разделяя ее внутренний трепет перед горнилом, в каком пылало жгучее и негасимое властолюбие.

Она мягко велела сыну уйти, желая в глубине души крепко обнять его и воскликнуть: «Скоро ты будешь царем!» Через дверь Клеопатра видела, как усердно трудится над восковыми табличками секретарь. Она всегда чувствовала себя неловко с этим давним приспешником матери, привезенным ею из Македонии. Невозможно было понять, что он знает, что — нет.

Олимпиада пару лет назад справила пятидесятилетие. Прямая, как копье, и по-прежнему стройная, теперь она пользовалась косметикой, как женщина, рассчитывающая уже только на взгляды, а не на более тесную связь. Седеющие волосы она споласкивала настоями ромашки и хны, ресницы и брови подводила сурьмой. Ее набеленное лицо оживляли только слегка подкрашенные губы. Выйдя из возраста соблазнительной Афродиты, она обратилась к образу державной Геры, а потому, мельком заметив в дверях фигуру дочери, резко развернулась к ней, явно собираясь отругать ее за неуместный визит. Вид у нее был величественный и даже на редкость грозный.

Внезапно Клеопатру захлестнула волна гнева. С каменным лицом она вошла в зал и, игнорируя присутствие секретаря, резко проговорила:





— Тебе нет больше необходимости писать ему. Он умер.

Ощущение полнейшей и напряженной тишины усиливали посторонние звуки; стук выпавшего из руки писца стилоса, воркование горлицы в ближайших кустах, тихий отдаленный детский гомон. Напудренное лицо Олимпиады сделалось белее мела. Ее прямой взгляд не видел никого и ничего. Овладев собой, Клеопатра не стала выплескивать на мать стихийную ярость, но молчание вскоре сделалось нестерпимым. Тихо и покаянно она сказала:

— Это случилось не на войне. Он умер от малярии.

Олимпиада жестом отпустила писца. Тот мгновенно исчез, даже не прибрав на столе. Она повернулась к Клеопатре.

— Об этом сказано в послании, что ты принесла? Дай его мне.

Клеопатра вложила свиток ей в руку. Олимпиада спокойно держала его, не вскрывая, ожидая, когда дочь уйдет. Клеопатра вышла и плотно закрыла за собой тяжелую дверь. Из зала не донеслось ни звука. Смерть Александра в каком-то смысле принадлежала только матери, как и его жизнь. Дочери в их мир доступа не было. Эта история тоже тянулась издалека.

*

Не чувствуя боли, Олимпиада вцепилась руками в острую каменную отделку оконного обрамления. Проходивший мимо слуга, увидев ее застывшее лицо, подумал было сначала, что перед ним театральная трагедийная маска. Осознав свою ошибку, он поспешно удалился, опасаясь, как бы этот горящий незрячий взгляд не испепелил его. Царица напряженно смотрела вдаль, на восточную часть небосклона.

Ей все это было предсказано еще до его рождения. Вероятно, она спала, когда он шевельнулся в ней (даже в утробе он уже неугомонно жаждал жизни) и проник в ее сон. У нее за спиной вдруг начали расти трепещущие огненные крылья, они расправлялись и вздымались, пока не стали достаточно велики, чтобы поднять ее в небеса. Их жар обволакивал и возбуждал ее, порождая в ней исступленный восторг, этот жар рапространялся на моря и горы, готовый объять всю землю. Словно богиня, она обозревала весь мир, паря на языках пламени. Потом они вдруг исчезли. И вот, лишенная этих крыльев, с вершины какой-то безжизненной голой скалы она опять увидела землю, но почерневшую и дымящуюся, покрытую раскаленными углями, словно бы кем-то рассыпанными по выжженным склонам холмов. Резко проснувшись посреди ночи, Олимпиада нервно ощупала другую половину кровати. Но ее беременность тянулась уже восемь месяцев, и муж давно успел найти с кем делить ложе. Она пролежала до утра, размышляя, что может сулить такой сон.

Позднее, когда этот огненный пыл выплеснулся в окружающее, Олимпиада по-новому истолковала то давнее сновидение, решив, что все живое должно умереть в каком-то далеком будущем, до которого она, вероятно, не доживет. Но реальность оказалась более жестокой, и сейчас ей оставалось лишь, вдавливая ладони в острые холодные камни, твердить и твердить, что все это невозможно. Она никогда не умела мириться с непоправимым.

Далеко внизу, там, где сливались воды Ахерона и Коцита, стоял Некромантеон, Оракул Мертвых. Много лет назад Олимпиада спускалась туда, когда ради нее Александр бросил вызов отцу, и они вдвоем коротали здесь временное изгнание. Ей вспомнился темный и извилистый лабиринт, священный напиток и кровавое возлияние, наделяющее тени даром речи. Дух отца появился во мраке, и его слабый голос возвестил, что неприятности дочери скоро закончатся и жизнь ее озарится счастливым светом.

Дорога туда займет целый день, придется выехать на рассвете. Она принесет жертвы, выпьет зелье, войдет во мрак, и сын явится к ней. Он явится даже из Вавилона, с другого конца земли… Ее мысли внезапно замедлили бег. Что будет, если первыми явятся те, кто умер гораздо ближе? Филипп с кинжалом Павсания в груди? Или его молодая жена, которой Олимпиада предложила на выбор яд или удавку? Все-таки от Вавилона ему придется пролететь две тысячи миль. Далековато для духа, даже для духа Александра.