Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 184 из 318

Тем же вечером он заставил всех своих телохранителей выстроиться на площадке перед шатром; я впервые видел всех вместе и был поражен их числом. Александр объявил, что прекрасно знает, кто служит ему честно, и этим людям нечего страшиться. Некоторые, впрочем, стали ленивы и дерзки; их уже предупреждали, но тщетно. Царь поведал о проступке Гермолая, которого привели под стражей, и спросил, что он может ответить.

Мне рассказывали позже, что в Македонии юноша становится мужчиной, только убив вепря (или — во дни царя Филиппа — другого мужчину), выйдя против него один на один. Не могу сказать, думал ли про то Гермолай, но Александр явно не подозревал о такой подоплеке его проступка. В любом случае, Гермолай ответствовал:

— Я помнил, что я — мужчина.

Я тоже помнил кое-что. А именно Каллисфена, призывавшего учеников не забывать, что они — мужчины, пользуясь при этом «чужим» голосом. Не ведаю, догадался ли Александр, откуда взялись эти слова. Он просто сказал Гермолаю:

— Тогда ты наверняка сможешь принять наказание, как должно. Двадцать ударов бичом, завтра на рассвете. Все остальные придут посмотреть на это. Разойтись.

Я подумал тогда: если Сострат и вправду любовник ему, для него наказание будет еще страшнее. Не следовало поощрять друга в дерзости; в конце концов, Сострат был постарше. Как бы там ни было, видевший раны и боль в теле, которое любил, сам я не мог не сочувствовать.

Впервые за все правление Александра его телохранителя предавали бичеванию. Надо сказать, Гермолай снес свое наказание хорошо. Бич не вспорол ему плоть до кости, как случалось в Сузах; тем не менее раны он оставил, и, по-моему, Гермолай не представлял себе, что могло быть и хуже. Шрамы останутся на всю жизнь: позор, видимый всякий раз, когда Гермолаю придется раздеваться для упражнений. В отличие от грека, перс всю жизнь мог бы хранить в тайне свои шрамы…

Я видел, как Каллисфен положил ладонь на плечо Сосграту. Дружеский жест, но Сострат, не отрывавший глаз от возлюбленного, не видел лица философа за своим плечом. На нем было написано удовлетворение. Не от созерцания чужих страданий, нет — то было удовольствие, которое проскальзывает на лице того, кто видит, что события складываются именно так, как он того желает.

Что же, размышлял я, если Каллисфен воображает, что этот случай обратит воинов Александра против царя, то он попросту круглый дурак; они понимают значение слова «дисциплина». В тот момент я не подумал, что о скрытой радости Каллисфена стоило бы поведать Александру, а потом почти что забыл о ней, когда впоследствии все изменилось. Уроки, которые мне удавалось подслушать, не подстрекали к бунту, а «чужой» голос пропал, как не бывало. Возможно, Каллисфен сожалел, что своими поучениями навлек беду на одного из учеников. Гермолай же, чьи раны быстро зажили, вернулся к своим обязанностям и стал весьма ревностен в службе. Сострат — тоже.

Примерно в то время вокруг царя стала крутиться прорицательница-сирийка.

Она месяцами следовала за нашим лагерем: маленького роста и очень смуглая, ни молодая, ни старая, в прошитых золотою нитью лохмотьях с дешевыми, безвкусными бусинами. У нее был знакомый дух — и она шаталась по лагерю, пока дух не указывал ей на нужного человека. Тогда она подходила к избраннику и предлагала ему удачу за каравай хлеба или кусочек серебра. Поначалу над прорицательницей смеялись, но вскоре увидали, что те, кто давал ей что-то, получали взамен обещанное. Пророчествовать для всякого она не могла — ее господин должен был сначала указать нужного человека. Вскоре ее саму стали считать добрым знамением, и она уже никогда более не голодала. Но однажды какие-то пьяные остолопы вздумали высмеять ее; сначала она здорово перепугалась, но потом внезапно поймала взгляд главного забияки и — как будто впервые увидела его — сказала: «Ты умрешь в полдень, на третий день ущерба нынешней луны». Он пал в мелкой стычке в указанный день, и сирийку оставили в покое.

Раз или два она предлагала удачу самому Александру, ничего не требуя взамен. Он рассмеялся, подарил ей что-то и даже не остановился выслушать. Можно было вполне уверенно предсказывать победу; но однажды расслышав ее слова, а потом убедившись в их правдивости, царь всякий раз останавливался послушать прорицательницу, как бы ни спешил. На его золото сириянка купила новое цветастое одеяние, но так как она спала, не снимая платья, то уже очень скоро оно стало походить на старое.

По утрам я входил в царский шатер через скрытый пологом тайный ход, позволявший мне оказаться прямо в опочивальне Александра (это было устроено для Дария, чтобы незаметно приводить женщин). Однажды я нашел сирийку сидевшей у шатра, скрестив ноги. Телохранители не прогнали ее, сославшись на запрет Александра.

— Неужели, матушка, — спросил я, — ты просидела тут всю ночь? Кажется, ты вовсе не сомкнула глаз.

Она поднялась, в ушах качнулись монеты — две из тех, что Александр дал ей.





— Да, мой маленький. — (Я был выше ее на целую голову.) — Мой господин послал меня, но теперь он говорит, что время еще не пришло.

— Не огорчайся, матушка. Ты ведь знаешь: когда настанет счастливый день, царь выслушает тебя. Ступай и поспи.

Примерно месяц спустя после памятной охоты на вепря Пердикка устроил пирушку для Александра.

То была роскошная трапеза, на которую пришли все его друзья, а также их возлюбленные, коими на подобных празднествах бывали высокородные греческие гетеры. Конечно, они не были персиянками. Благородный перс скорее предпочел бы умереть, чем представить на публике самую незначительную из своих наложниц; даже те македонцы, чьи женщины были захвачены в покоренных городах, не предавали их подобному позору. Да и Александр не позволил бы.

Сквозь распахнутый полог шатра я видел Таис, любовницу Птолемея: в венке из розовых бутонов она сидела на ложе своего господина, рядом с Александром. Она была его давней подругой, почти с самого детства, ибо стала возлюбленной Птолемея прежде, чем македонцы пришли в Азию; тогда она была совсем юной, но и теперь еще блистала, красотой. Птолемей держал ее почти как жену, хоть и не совсем: Таис первая не допустила бы такого поругания своей коринфской славы. Александр всегда хорошо с нею ладил; именно Таис убедила царя поджечь персеполь-ский дворец.

Собираясь на пир, Александр оделся во все греческое — на нем был синий хитон с золотой каймою и венок из золотых листьев, в который я вплел для него несколько живых цветков. Я думал: «Он никогда не стыдился меня. Сегодня я разделил бы с ним пиршественное ложе, если бы Александр не знал, что это огорчит Гефестиона». Все легче становилось мне забыть о Роксане. Гефестиона же не забуду никогда.

Александр просил не ждать, но я не покинул шатра, не позаботившись об обычных мелочах. Я чувствовал странную вину при мысли о том, чтобы уйти и уснуть, хотя было уже довольно поздно, когда я вышел посмотреть, как идет пир.

Вокруг царского шатра на часах стояли стражи — обыкновенный отряд из шести человек: Гермолай, Сострат, Антикл, Эпимен и еще двое; Антикл совсем недавно сменил очередность несения стражи. Я стоял у тайного входа, вдыхая аромат ночи и слушая тихое гудение лагеря, собачий лай (то не был Перитас, коего я оставил спящим в шатре) и смех пирующих. Свет из-под откинутого полога освещал стоявшие вокруг кедры под самыми причудливыми углами.

Женщины собрались уходить. Они взвизгивали и смеялись, спотыкаясь нетвердыми ногами о корни и опавшие с кедров ветви. Факельщики вели их сквозь лес, а в шатре кто-то уже ухватился за лиру, и послышалось нестройное пение.

Красота ночи, порхающий меж стволов свет и музыка удержали меня на месте, и я медлил, не знаю даже сколько. Внезапно рядом очутился Гермолай, чьих шагов по мягкой земле я не расслышал.

— Ты ждешь его, Багоас? Царь сказал, что вернется поздно.

Еще недавно он вставил бы издевательский смешок, теперь же говорил вежливо. Я еще раз подивился тому, как улучшились его манеры.

И только я открыл рот, чтобы сказать, что уже иду спать, как мы с Гермолаем увидели приближающиеся факелы. Должно быть, я долго просидел там, зачарованный музыкой и сказочным пейзажем. Факел освещал путь Александру, а Пердикка, Птолемей и Гефестион сопровождали царя к шатру. Все они довольно твердо держались на ногах и весело болтали по дороге.