Страница 10 из 97
Глава 5
Я ЖЕРТВУЮ БУМАЖКУ В ДЕСЯТЬ ШИЛЛИНГОВ НА ГЛАЗАХ У ВСЕГО КЛАССА
Когда мне исполнилось одиннадцать лет, настало время решать — посылать меня в среднюю школу или нет. Вопрос о бесплатном обучении отпадал, так как мама ни за что не хотела отдавать меня в школу, существовавшую на средства муниципалитета. А плата за обучение в средней школе составляла три гинеи в четверть. Усевшись за стол и послюнив карандаш, мама уверенным, размашистым почерком записывала расходы по дому. Все счета за неделю она нанизывала на шпенек и в субботу, когда лавочники являлись за деньгами, незамедлительно с ними расплачивалась: она твердо решила не делать долгов, и решение это стало у нее своего рода навязчивой идеей. С начала войны жалованье отца повысилось всего на десять шиллингов в неделю. Шел тысяча девятьсот семнадцатый год, цены непрерывно росли, и мы жили в такой нужде, какой мама никогда раньше не знала. Но я потом думал, что она, наверно, даже радовалась карточной системе и другим лишениям военного времени, так как это давало возможность скрывать, насколько мы были бедны.
Ей никак не удавалось выкроить из нашего бюджета девять гиней. Она перевела жалованье отца в шиллинги и разделила их на число недель, ибо неделя служила основой всех ее расчетов.
— Выкроить можно что-то около трех шиллингов восьми пенсов, вот и все, — сказала она. — Никак не выходит, Льюис! Сколько ни храбрись, ничего не поделаешь. К тому же вдруг Берти возьмут в армию? Что тогда? И потом, кроме платы за обучение, будут ведь и другие расходы. Придется покупать тебе фуражку, ранец — да мало ли еще что. Я же не допущу, чтобы ты в чем-то уступал другим детям.
Ради меня она пренебрегла своей гордостью и отправилась к тете Милли: ведь тетя обещала платить за мое обучение, и мама решила напомнить ей об этом. Та немедленно ответила согласием. Муж ее в военное время зарабатывал недурно, и, повинуясь велениям непонятной дружбы, связывавшей ее с мамой, тетя Милли приходила нам на помощь при каждом новом сигнале бедствия, Но ей никак не удавалось постичь все те условности, которые мама то ли сама придумала, то ли заимствовала от неимущей знати, вынужденной маскировать свою бедность. Мама, например, охотно принимала от нее «презенты» и пользовалась трудом ее служанки, а бывая у нее в гостях, не отказывалась от «сладенького»; действуй тетя Милли поделикатнее, мама согласилась бы и на большее, но откровенной, ничем не прикрытой благотворительности она принять не могла. На «попрошайничество», как выразилась мама, она пошла впервые в жизни, да и то лишь потому, что рождение моего брата Мартина, а затем ее болезнь стоили нам немалых денег. Плата за школу грозила разорить нас вконец, и мама смирилась с тем, что вносить ее будет тетя Милли.
Вопреки обыкновению, тетя Милли сразу согласилась платить за меня и даже не прочла при этом маме наставления. Она приберегла его для меня и выложила, зайдя к нам часа через два. Повторения никогда не смущали ее, а потому она высказала все, что я уже слышал три года назад, в дни банкротства отца. На успех мне рассчитывать нечего. Скорее всего, меня ждет в средней школе самая скромная роль.
— Ты слишком высокого мнения о себе, — со страстной убежденностью заявила тетя Милли, сохраняя при этом каменное выражение лица. — Но упрекать за это надо не тебя. Виновата твоя мать, которая вбивает тебе в голову, что ты какой-то особенный. Не удивительно, что ты так много о себе воображаешь.
По твердому убеждению тети Милли, мне предстояло плестись позади всех моих однокашников. О том, чтобы нагнать их, судя по всему, не могло быть и речи. Она считала бы свои расходы оправданными уже в том случае, если бы я добрел до конца школы без особо неблагоприятных высказываний о моей особе. Пришлось мне еще раз выслушать и ее наказ. Если, вопреки ее ожиданиям, я приобрету в школе такие знания, которые позволят мне зарабатывать на жизнь, первейшая моя обязанность — накопить побольше денег, чтобы расплатиться с долгами отца из расчета двадцать шиллингов за фунт и восстановить его честное имя.
Я уже привык молча выслушивать тетю Милли. Иногда она доводила меня до белого каления, но вообще-то я сносил ее нападки стоически. Впрочем, мой стоицизм оказался недостаточно крепким, что показало одно происшествие, случившееся в первые месяцы моего пребывания в новой школе.
Несколько мальчиков знало, что мой отец «прогорел». Они жили в той же части города, что и мы, и слышали разговоры об этом. Собственно, банкротство отца прошло бы незамеченным, если бы мама не была на виду в нашем приходе. Один из моих одноклассников особенно допекал меня. Едва меня завидев, он с тупой издевкой и неутомимостью, на какую способны только маленькие мальчишки, неизменно повторял: «Как это твой папочка вылетел в трубу?» Вначале я краснел, но вскоре привык, и это перестало задевать меня.
Как ни странно, но до инцидента с подписном листом краснеть мне больше всего приходилось из-за широкой известности тети Милли. Своей энергичной деятельностью по борьбе с алкоголем она прославилась на весь город. Летом тетя Милли организовала большую процессию трезвенников. По улицам города катились повозки, на которых участники процессии в маскарадных костюмах изображали живые картины на различные исторические сюжеты. Следом за повозками шествовала толпа ревнителей трезвости с развернутыми знаменами. В конце на огромной повозке ехала сама тетя Милли и другие руководители общества; они важно восседали на низеньких стульчиках, щеголяя, в соответствии с чином и званием, красными, голубыми или зелеными «регалиями», висевшими, наподобие лошадиной сбруи, у них на груди.
Процессия, как и все, за что ни бралась тетя Милли, была подготовлена с величайшим тщанием, и все детали рассчитаны с точностью часового механизма. Но, на мою беду, школьники, наблюдавшие шествие, а может быть, и участвовавшие в нем, каким-то образом узнали, что организатор его — моя тетя, и решили, что ничего не может быть смешнее и нелепее подобного родства. Вот тут-то я впервые столкнулся с тем, что стыд — совершенно непостижимое чувство. Казалось бы, меня меньше всего должны были задевать колкости по адресу тети Милли, однако же я сгорал от стыда за нее.
Инцидент при заполнении подписного листа произошел в ноябре, месяца через два после моего поступления в школу. Во всех классах ученикам было предложено принять участие в сборе средств для школьного фонда помощи армии. Директор школы сказал, что каждый из нас обязан пожертвовать, сколько может, хотя бы всего шесть пенсов, ибо в этом состоит наш патриотический долг; собранные деньги немедленно пойдут на приобретение снарядов для намеченного на 1918 год наступления, которое директор именовал «новым большим рывком вперед».
Я рассказал об этом маме и спросил, сколько могли бы пожертвовать мы.
— Не много, сынок, — ответила она, растерянно, озабоченно, огорченно глядя на меня. — Вряд ли мы сумеем сэкономить крупную сумму до конца недели. Но что-то надо дать, я понимаю.
Подписной лист прибавил ей забот: ведь она уже заявила однажды, что не хочет, чтобы я «хоть в чем-то уступал другим детям».
— А сколько, по-твоему, дадут другие, Льюис? — спросила она. — Я имею в виду мальчиков из почтенных семей.
Я осторожно навел справки и сообщил маме, что большинство моих одноклассников будут жертвовать по полкроны или по пяти шиллингов.
Она поджала губы.
— Ну ладно, сынок, — промолвила она. — Тебе не придется краснеть. Мы не отстанем от других.
Но только «не отставать от других» не устраивало маму. Воображение ее уже заработало. Ей хотелось, чтобы я внес больше всех в классе. Она убедила себя, что это выставит меня в выгодном свете и послужит хорошим началом. Да и ей самой приятно было бы сознавать, что мы «еще можем показать себя». К тому же она принадлежала к числу рьяных патриоток, и чувство долга перед родиной было у нее чрезвычайно сильно; и хотя она прежде всего радела за меня, стремясь завоевать мне всеобщую благосклонность, ее радовало и то, что она «приобретет снаряды» и таким образом примет участие в войне.