Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 17

— А ко мне почему не пришел?

Яцек вздохнул.

Понятно. Потому и не пришел, что стыдился этакого своего выбора. И денег, в отличие от Велеслава, просить не умел.

— Послушай, — Себастьян редко испытывал угрызения совести, — если не передумаешь, то я помогу…

— Но…

— Если действительно хочешь. Отца не особо слушай, он много о княжеской чести говорит, да только мало делает. Уже взрослый, сам понимать должен.

Яцек тяжко вздохнул.

Понимает.

Небось доходили сплетни всякие да разные, и злили, и обижали… Сам-то Себастьян к батюшке завсегда с немалым подозрением относился и ничего-то хорошего от него не ждал, но Яцек — дело иное.

— Так вот, жизнь твоя и тебе решать, какой она будет. А как решишь, то скажи… с деньгами я помогу. И Лихо, думаю, не откажется… да и Евдокия против не будет. Семейный законник — человек в высшей степени пользительный…

— Он тут сидел. — Яцек указал на старую бочку у дверей конюшни.

Над бочкой висел старый же масляный фонарь. Под закопченным колпаком трепетало пламя, и отсветы его ложились что на бугристую стену, что на жухлую траву.

Пахло сладко, но не розами.

Себастьян присел.

Трава жесткая, будто бы одревесневшая, и ломается под пальцами, а острое былье так и норовит впиться в кожу. А земля мягкая, что пирог непропеченный. И больная словно бы, цепляется за когти белесыми корнями, а может, и не корнями вовсе, но паутиной… откуда паутина под землею?

Себастьян аккуратно вытер пальцы платочком, который сложил и убрал в карман. Аврелий Яковлевич разберется… хотелось бы верить, что Аврелий Яковлевич во всем разберется.

Пальцы жгло.

Себастьян поднес их к фонарю: красные, точно опаленные, и мелкая чешуя пробивается, спешит защитить… от чего?

— Ты что? — Яцек посторонился, когда Себастьян вскочил на бочку.

— Ничего…

Керосина в фонаре оставалось на две трети.

Себастьян плескал его щедро, горстями. Яцек не спешил помогать, но и не мешал, верно, рассудив, что ежели старший брат вдруг обезумел, то это исключительно его личное дело. Этакую позицию Себастьян всецело одобрял.

— А теперь отойди…

Полыхнуло знатно.

И пламя поползло по керосиновому пятну, изначально рыжее, оно как-то быстро сменило окрас, сделавшись темным, черным почти. И спешило, растекалось, грозя добраться до Себастьяна.

— Что это…

— Понятия не имею. — Себастьян на всякий случай снял ботинки, в отличие от прошлых, эти ему нравились, однако обстоятельства требовали жертв.

Платок с остатками странной паутины он вытащил двумя пальцами и сунул в ботинок.

Меж тем пламя отыграло и побелело, и белым оно гляделось ненастоящим. Не пламя — марево. Но стоило поднести руку, и жар ощущался, да такой, что, того и гляди, — вспыхнет не только попорченная паутиной трава, земля больная, но и камень конюшен.

— Лошади волнуются. — Яцек на огонь смотрел вполглаза.

— Что?

— Лошади, — повторил Яцек, отступая. — Волнуются. Слышишь?

Слышит. И нервное надсадное ржание, в котором слышится не то крик, не то плач. И грохот копыт по дощатым стенам денника. И сдавленный хрип…

В конюшне пахло кровью. Остро. И запах этот тягучий обволакивал.

— Стой, — велел Себастьян, но Яцек мотнул головой: не останется он на пороге, следом пойдет. И руку на палаш положил, с которым он, конечно, управляться умеет, да только не знает, что дуэли — это одно, а жизнь — совсем иное…

Темно.

Окна тут маленькие, круглые, под самой крышей.

И луна в них не заглядывает. А фонарь в руке Себастьяновой еле-еле дышит, керосину в нем капля осталась.

— Яцек…

— Я тебя одного не оставлю.

Вот же холера… упертый…

— Не оставляй. Сходи за керосином. Должен быть где-то там…

— А ты?

— А я тут постою.

— И не полезешь?

Дите дитем… такому и врать стыдно. Немного.

— Что я, дурень, в темень этакую лезть?

Дурень. Как есть дурень, потому что темнота живая… она прячет… кого?

Кого-то, кто пролил кровь.

…пусть это будет животное…





…кошка…

…или даже лошадь… лошадь, конечно, жаль, но… лошадь все ж не человек… пусть это будет всего лишь животное…

Яцек сопел. И значит, не отступит…

— Тут свечи есть, — сказал он наконец. — У дверей лежат.

— Неси.

Принес. Толстые сальные, перевязанные черной ниткой, с острыми фитилями и оплавленными боками. Свечи хранились в холстине, которую Яцек держал во второй руке, явно не зная, что с ней сделать: выкинуть или погодить.

— Дай сюда. — Себастьян нить разрезал когтем. — Держи в руке. Да оставь ты палаш в покое, тоже мне, грозный воитель выискался…

…и не поможет палаш.

…если вдруг Лихо, то не поможет… напротив, только хуже будет.

— Оставь его здесь, — попросил Себастьян.

— Но…

— Или оставь, или убирайся!

Все ж таки сорвался, не со зла, единственно — от страха, и за него, молодого, не способного поверить, что и молодые умирают. Небось кажется, вся жизнь впереди и ничего-то плохого с ним, Яцеком Вевельским, произойти не может… и за Лихо, с которым плохое уже произошло, а Себастьян сие пропустил.

Решил, что будто бы прошлогодние игры закончились.

Яцек прислонил палаш к деннику.

А лошади-то успокоились, не то устали бояться, не то почуяли людей. Груцают копытами по настилу, всхрапывают тревожно… и вздыхает кто-то совсем рядом, да так, что волосы на затылке шевелятся.

— Яцек, — Себастьян переложил свечу в левую руку, — ежели ты мне этак в шею дышать будешь, то вскоре одним братом у тебя меньше станет.

— Почему?

— Потому что сердце у меня не железное… а нервы и подавно.

Узкий проход. Темные двери с латунными табличками.

И отцовский Вулкан пытается просунуть морду сквозь прутья. В темноте глаза его влажно поблескивают, будто бы жеребец то ли плакал, то ли вот-вот заплачет…

…тяжеловоз Каштан бьет копытом по настилу. Мерно. Глухо.

И вновь звук искажается, мерещится, будто бы не Каштан это, но некто идет по Себастьянову следу, переступает коваными ногами. Догоняет.

Нервишки шалят.

Этак и сомлеть недолго, как оно нервической барышне подобает… а ведь говорил Евстафий Елисеевич, любимый начальник, что следует Себастьяну отпуск взять.

А все работа, работа… как ее оставишь, когда кажется, что никто-то другой с этою работой и не управится… тщеславие все, тщеславие… боком выходит.

Запах крови сделался резким, на него желудок Себастьянов отозвался ноющей болью, а рот слюной переполнился. Пришлось сплевывать.

Некрасиво-то как…

— Чем это пахнет так? — поинтересовался Яцек и свечу поднял.

Бледное его лицо выглядело совсем уж детским, и пушок над верхней губой лишь подчеркивал эту самую детскость.

— Ничем. — Себастьян вытер рот рукавом. — Может, все-таки уйдешь?

— Хватит. Ушел уже один раз.

Вот ты ж…

Дверь в предпоследний денник была распахнута. И Себастьян вдруг вспомнил, что некогда в этом самом деннике держали толстого мерина, ленивого и благодушного…

…давно это было…

…тот мерин, соловый, вечно пребывающий в какой-то полудреме, давно уже помер небось…

— Не ори, ладно? — сказал Себастьян, и Яцек обиженно ответил:

— Я и не собирался.

— Вот и ладно…

Не было мерина, но была толстая коротконогая лошадка вороной масти. Лежала на боку, на соломе некогда золотистой, а ныне побуревшей.

— Лихо… — тихонько позвал Себастьян.

Разодранное горло. И на боку глубокие раны, их не сразу получается разглядеть, черное на черном… но Себастьян смотреть умеет, а потому подмечает и кровь спекшуюся, и толстых мясных мух, которые над лужей вились.

И сгорбленную тень в дальнем углу.

— Лишек, это я… Бес…

Он переступает порог, и под ногою влажно чавкает… кровь?

Не только…

Стоит наклониться, поднести свечу, и огонь отражается в глянцевом зеркале кровяной лужи…

Яцека стошнило.

Себастьян отметил это походя, с сожалением — теперь станет думать… всякое.