Страница 8 из 14
Мораль Афродиты вообще была куда сильнее у греков, чем мораль Артемиды. Любовь была для них величайшим благом, и кто отвергал ее, тот был осужден на гибель. Так погиб Нарцисс, который отверг любовь нимфы Эхо и влюбился в свое отражение, так погибла Анаксарéта, которая не захотела любить Ифиса, так погиб и Адонис, который отказался от любви Венеры. Того, кто не принимал стрелу любви, поражала у древних стрела смерти.
Афродита как бы живет в особом мире – мире нормальных, не извращенных чувств. Она живет для простого человеческого взгляда, который увидит в ней и ее этос – выражение ее духовного величия, и ее эрос – выражение ее телесной, любовной привлекательности, увидит их гармонию, их красоту.
И от того, что она выше и ханжества и сластолюбия, она как бы поднимает до себя глядящих на нее, «очищает» их, передает им частицу своей красоты, гармонии, частицу своего особого – естественного – отношения к миру. В ней заложен особый, полный огромных ценностей, тип мировосприятия. И, наверно, здесь – кроме прямого наслаждения от взгляда на нее – и лежит ее вечность, недостижимость, ее гуманистическая сила.
Афродита Книдская – богиня гармонической духовно-телесной любви. Она, видимо, не портрет, а мечта – мечта об идеальной любви, красоте, гармонии, которой нет в самой жизни. Это первая на свете утопия любви, она вобрала в себя ее высшие ценности, и, может быть, от этого в ней есть неисчерпаемость, недостижимость, которая бывает в гармонии, в идеале.
Она воплощает в себе знаменитый греческий идеал «калокагатии» (калос кайгатос – прекрасный и хороший) – идеал просветленной гармонии тела и духа, сплава физической красоты и духовного совершенства.
Такое понимание калокагатии пошло у греков от Платона; об этом подробно пишет крупнейший исследователь древности А. Лосев в своей работе «Классическая калокагатия и ее типы». Но греки понимали эту гармонию совсем не так, как ее понимаем мы.
И сама душа и само тело были для них не такими, как для обиходного сознания Нового времени. Этому сознанию тело кажется чем-то неодухотворенным, чисто физическим, а психика – чем-то идеально-бестелесным, и они так непохожи между собой, так противоположны друг другу, что их невозможно смешать.
В обиходном сознании греков душа и тело еще не отделялись друг от друга с нынешней чистотой, и их гармония не была – как сейчас – равновесием каких-то отдельных, самостоятельных, внешних друг другу сил. Слияние их было синкретическим, нераздельным, гармония души и тела была полным их растворением, и в этом сплаве частицы души и тела были неразличимы друг от друга[8].
«Душа, жизнь, мудрость, знание, ум – все это стало здесь телом, стало видимым и осязаемым. И, наоборот, тело, вещество, материя, физические стихии, все это превратилось в жизнь, в дыхание, в смысл… Телесно видимая душа и душевно живущее тело – вот что такое калокагатия у Платона», – пишет об этом А. Лосев[9].
Так же неразличимо сплавлены телесные и духовные мотивы и в любви доэллинской Греции. Частицы духовных и телесных тяготений смешиваются там, превращаются друг в друга, существуют в смутной неразделенности, и эта смесь видна в каждом движении чувств, в каждом переливе эмоций; она – как бы структурный кирпичик, первичная клеточка этих эмоций.
Такой смутный сплав – стержневая особенность той любви, о которой рассказывает классическое искусство, главное ее отличие от всех остальных видов любви. Тут лежит очень важное отличие чувств древних людей от чувств людей нынешних.
Трудно, конечно, сказать, испытывало ли такую любовь большинство древних или она была такой только у самых развитых людей, а остальные не поднимались выше эроса. Но ясно, что любовь – как чувство, как ощущение – была по своему психологическому складу во многом не такой, как сейчас. В чувствах нынешнего человека нет этой неразделимости, они внутренне кристаллизовались, получили структуру, и духовные ощущения существуют часто отдельно от телесных, да и друг от друга.
Особый склад чувств рождался у греков особым типом тогдашнего отношения к миру, он прямо зависел от особого типа доэллинского человека, от особого уклада; всей его жизни.
Вся эта жизнь была тогда как бы «синкретической», представляла собой полупервичную смесь, из которой только начинали выкристаллизовываться будущие грани и формы. Тело почти не отделялось от души, художественное сознание от научного, науки – друг от друга, личность – это особенно важно для нас – от общества. Правда, все это больше относилось к героической эпохе, а в классические времена кристаллизация уже началась, и внутри синкретизма, как на проявляющейся пластинке, уже проступали контуры будущего членения. Но, как писал Маркс, «отдельный индивидуум еще столь же крепко привязан пуповиной к роду или общине, как отдельная пчела к пчелиному улью»[10].
Личность не противостояла тогда обществу как что-то особое, она была частью его и не осознавала, что ее нельзя свести к этой части, что она – больше, чем просто часть. Она была – прямо, непосредственно – органом, рупором общества, клеткой общественного организма, и их единство было еще смутным, аморфным.
Впрочем, люди тогда не были еще настоящими личностями. Их индивидуальность была еще в зародыше, и базой всего древнего синкретизма было такое состояние мира, когда общество состоит из людей, которые еще не стали личностями или только начали становиться ими. (Конечно, были в этом обществе и личности, но как исключение, как предвестие будущего. Недаром, кстати говоря, в языке греков не было и самого слова «личность».)
Неразвитые человеческие отношения, примитивные условия труда, узость и замкнутость человеческой жизни – все это вело к тому, что потребности людей были малы и просты. Общество легко могло насытить их, и интересы людей не противостояли поэтому интересам общества, а прямо выражали их. Противоречия здесь только еще начинали набухать, были в зародыше.
Конечно, все это касается свободных граждан, а не рабов. Но в классическую эпоху рабов в Греции было еще немного, основу общества составляли свободные люди, и фундаментом тогдашней жизни был не рабский труд, а труд свободных ремесленников и крестьян. Как писал Маркс, в те времена «рабство еще не успело овладеть производством в сколько-нибудь значительной степени», и свободный труд был основой «для развития общественного производства и свободной индивидуальности самого работника»[11]. Из этой же основы, кстати, росли и условия жизни, которые – через цепь промежуточных звеньев – создавали в людях первичную индивидуальность, зародыши будущей личности.
На почве зрелого и уже подходящего к своему концу синкретизма выросла и классическая трагедия древних, трагедия Эсхила, Софокла, Еврипида. Отношение к любви там особое, уникальное, и в главных своих чертах оно никогда не повторялось больше в мировом искусстве.
Любви как чувства почти нет в трагедии древних, хотя как пружина действий героев она очень важна там. Трагедия древних – как и их скульптура – непсихологична: психология не выделялась еще из действий человека, как дух не всегда выделялся из тела (хотя и в жизни и в искусстве той поры есть и явные выходы за эти рамки).
Недаром действие всех классических драм происходит на площади, под небом, недаром оно никогда не входит под своды дома. Не частная жизнь, а только то, чем живет общество, интересует трагиков. Любовь, как частное, психологическое чувство, живет за порогом дома, и поэтому она в большинстве случаев остается за порогом трагедии. Трагедия говорит чаще не о самой любви, а о ее общественных последствиях, о цепи событий, которую она развязывает.
Это, конечно, не значит, что у греков того времени любовь была лишена психологии, – сторонники Гегеля вряд ли правы здесь. Речь идет не о любви в жизни, а о том, какой она была в классической трагедии. Лирика того времени уже говорит о любовных переживаниях, в ней уже рождается психологический подход к любви, и, конечно, приходит он туда из жизни.
8
Речь идет именно об обиходном сознании: оно всегда отличается от творческого сознания, особенно научного, всегда отстает от него. В научном сознании того времени, в том числе у самого Платона, были абстракции, которые явно вырывались за рамки «синкретизма» – смутной нерасчлененности.
9
Вопросы эстетики. М., 1960. Вып. 3. С. 458.
10
Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 23. С. 346.
11
Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 23. С. 346.