Страница 3 из 40
Я ждал боя, пулеметной очереди, визга разлетающейся мины. Но было тихо.
Было удивительно тихо. В синем безоблачном небе блестящей елочной игрушкой плыл странный самолет с двумя фюзеляжами.
— Рама, — словно про себя сказал, точнее тоскливо вздохнул пожилой солдат.
Я вспомнил: так солдаты называли фашистский самолет, который во второй мировой войне вел наблюдение в разведку.
В третьей роте всего девятнадцать человек. Это смертельно усталые люди, которые шли всю ночь, чтобы к утру достичь высоты. Сейчас они спят вповалку в небольшом доме за мельницей. Спят прямо на полу, на разостланной соломе, широко разбросав или, наоборот, подтянув по-детски колени.
У мельницы похаживает постовой-наблюдатель с биноклем. И пулемет сторожко вытянул тупую морду в сторону леса, который синеет вдали, подковой охватывая высоту. Артиллеристы роют в глубоком снегу огневые позиции.
С лопат летит белая пыль и крупные комья снега. А рядом пушки задрали к небу тонкие стволы с брезентовыми намордниками.
Все это производило удивительно мирное впечатление. Было одиннадцать утра шестого февраля 1945 года…
А на столе толпятся высокие тонкогорлые бутылки со светлым немецким вином. Белеет жир в раскрытых коробках консервов. И лейтенант Михайлов, благодушно развалясь в кресле, поучает меня:
— Да ты не суетись. Все, что положено, мы сделаем. На место прибыли вовремя. Пушки мои ребята скоро расставят, твои славяне все в сборе, никто не отстал. Полный порядок. Да и фрицев не видно. Простоим здесь до вечера, а там двинем дальше.
— Нет, — говорю я, — здесь будет бой…
— Телеграмму от Гитлера получил? — смеется лейтенант.
У него черные волосы, цыганские глаза и очень белые зубы. Без шапки и шинели, с расстегнутым воротом гимнастерки, на которой красной эмалью отсвечивают два ордена. Он, пожалуй, красив. Портит его небритая щетина (а ведь наверняка моложе меня), складки-морщины, бегущие ко лбу от переносья.
— Выпей, — лейтенант наливает вина в здоровенную солдатскую кружку. — Да не бойся, оно слабое, как квас. А то ты не куришь, не пьешь — чистый монах.
Я выпиваю. Вино на самом деле слабое — сухое. И учить мне лейтенанта нечему. Он, видно, воюет не первый год.
А все-таки я знаю больше него. Я знаю, что через несколько минут (или часов) здесь разыграется кровавая трагедия. А он знать этого не может. Я из будущего, он — из прошлого. Ведь он скоро умрет. Я должен его предупредить. И не могу этого сделать.
Других офицеров на высоте нет. Только мы двое… Значит, в донесении просто спутано его звание. Он, оказывается, лейтенант, а не младший лейтенант.
— Что ты на меня смотришь, словно я твоя покойная бабушка? — спрашивает Михайлов. — Боишься, что ли? Да ты не дрейфь. Высота, господствующая над местностью, обстрел хороший. Две пушки, «максим», жить можно. И держать можно.
— Как вас зовут? — спрашиваю. Это во мне историк борется с эмоциями. И поборол-таки. И не особенно я сейчас себя уважаю за это.
— Алексей. А тебя?
— Володя. А вы откуда?
— Земляка ищешь? Из Москвы я. На Малой Бронной жил. Слыхал такую улицу?
— Слыхал, — киваю головой. Я ведь даже песню знаю о погибших ребятах-москвичах: «Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой…» И вот он сидит передо мной Алешка с Малой Бронной, таскает ножом куски краснобелого мяса из железной банки.
— А ты откуда? — спрашивает человек из песни.
— Из Вологды.
— Зачуханный городишко, — авторитетным тоном столичного жителя говорит Михайлов. — Кончится война, приезжай ко мне, поживешь в Москве.
Скольких за время войны он так приглашал? Эх, показать бы ему, кстати, зачуханный город Вологду. Показать небоскребы, разбросанные среди тропической зелени.
И речку, и набережную из пластика, который под влиянием интенсивности света сам меняет цвета…
— Вы чем до войны занимались? — продолжаю этот необходимый, но уже самому неприятный допрос.
— В школе учился.
— А ордена вам за что дали?
— За войну, — грубо отрезает Михайлов. И я понимаю, что ему, фронтовику, неприятно говорить об этом с мальчишкой, который и фашиста-то живого в глаза не видел.
Лейтенант неприязненно смотрит на меня, резко выдыхая сразу из обеих ноздрей струи синего дыма. Смотрит и молчит.
Потом взгляд его смягчается, добреет. Видимо, он считает, что попросту я боюсь своего первого боя и потому сыплю дурацкие вопросы.
— Я тебе подарок сделаю, — говорит Михайлов, уже улыбаясь. — Небось все училище мечтал…
Из полевой сумки он достает вороненый парабеллум.
«Калибр — девять миллиметров, восемь патронов входит в обойму», услужливо подсказывает память.
— Держи. Обращаться-то умеешь?
Обращаться с немецким стрелковым оружием я умею.
И невольно краснею от радости, что у меня будет оружие, которое подарил боевой офицер второй мировой войны.
Да ведь мои коллеги прямо осатанеют от зависти.
— Тебе сколько лет? — спрашивает вдруг не спускавший с меня глаз лейтенант.
— Двадцать шесть, — не подумав, отвечаю правду.
— Ну, вот бы не сказал. А мне — двадцать два… Небось в институте учился, отсрочку давали?
Я киваю головой…
— Товарищ лейтенант! — просовывается в дверь часовой. — Возле леса, кажись, фрицы появились…
Я вскакиваю, дрожащими руками всовываю дареный пистолет в свою огромную кобуру. Всовываю, а он не лезет.
Михайлов быстро, поверх ремней и снаряжения натягивает шинель. Когда я вскакиваю на крыльцо, он стоит, широко расставив ноги, приставив к глазам бинокль. Потом протягивает бинокль мне:
— Гляди…
Из леса вытянулись и движутся к высоте три темные полоски. И прежде чем я успеваю сообразить, что это, лейтенант говорит:
— Объявляй тревогу…
Я вбегаю в комнату, где мы так уютно беседовали, и ору, чуть не срывая голосовые связки:
— Тревога! Тревога! По местам!
Многоногая рота, спящая под шинелями, мгновенно просыпается. Шинели слетают с голов. Расхватав оружие, моя рота вываливается наружу. На соломе остается красный матерчатый кисет и винтовочная обойма с четырьмя патронами…
Коротенькая цепочка моих солдат на снегу перед мельницей. Я вижу их спины, широко раскинутые ноги в обмотках, сапогах, валенках. Впереди голов короткие черточки стволы автоматов. Хищные силуэты пушек. Широко раскинув станины, они медленно ведут стволами за идущими прямо на нас гитлеровцами. В бинокль уже видно, как, проваливаясь по колено в снег, медленно, с опаской движутся вражеские солдаты.
Мы с Михайловым на мельнице. В ее кирпичном животе пробиты дыры, похожие на амбразуры. Из них открывается прекрасный обзор.
Немцы идут. Мои солдаты лежат. Михайлов молча смотрит в бинокль. Что делать? Я ведь командую ротой…
— Стрелять надо, — неуверенно говорю я.
— Зачем? — отзывается Михайлов. Он на минутку опускает бинокль. — Это идет разведка. Положить ее мы всегда успеем. Знать бы, сколько фрицев в лесу, да что у них на уме…
Михайлов улыбается, хотя я понимаю, что ему совсем невесело, он улыбается для меня.
— Не дрейфь, Володя, отобьемся. — И снова приникает к биноклю.
Не дойдя до мельницы примерно полкилометра, фашисты, которые прежде шли гуськом, друг за другом, разворачиваются в цепь. Так идти труднее, и немцы движутся медленнее. Я уже различаю глубоко надвинутые каски и блекло-зеленые шинели.
— Пора! — спокойно говорит Михайлов. — Давай огня…
— По наступающей пехоте противника! — кричу я, выскочив из мельницы. Пояс, прицел…
Мои солдаты открывают огонь, не дождавшись конца команды. Прицел им, очевидно, известен и без меня, а нервы тоже на пределе. Михайлов, схватив меня сзади за ремень, рывком втаскивает под укрытие толстых кирпичных стен.
— Ну чего выставился? — ругается лейтенант. — Черт шалавый… Из мельницы, что, голоса твоего не услышат?..
Раскатисто и глухо бьет станковый пулемет. Звонко, короткими прицельными очередями стреляют автоматы.
Немцы словно вжались в снег. Их почти незаметно. Однако больше половины лежит на виду неподвижно, в каких то страшно нелепых, неживых положениях. И я не могу оторвать от них взгляда. Я смотрю на людей, которых убили по моей команде.