Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 215

Буйная казацкая удаль горячей волной захлестнула Максима. Один раз в сознании сверкнуло, словно молния: «Нужно скакать к своим. Ведь бой ещё не кончен…» Но мысль эта так же быстро угасла: «Там Гонта. И я… быстро».

Сабли со скрежетом скрестились в воздухе. Внизу, на лестнице, топтались гайдамаки, но вход им загораживала широкая спина атамана. Первый удар Шафранский отбил легко. Пытаясь загнать противника в дальний узкий угол, он перешел в наступление и наносил короткие быстрые удары. Только Зализняк не отступал ни на шаг. Шафранскому сначала показалось, что ему вот-вот удастся ударить противника в правое плечо. Он напрягал все силы, чаще сыпал удары, но всякий раз его сабля натыкалась на саблю Зализняка. Шафранский попробовал применить свой, выработанный им когдато давно хитрый прием. Выбрав момент, он будто нечаянно откинул руку с саблей вниз, к самому полу, и поморщился. Противник должен был непременно воспользоваться удобным моментом, податься вперед. Тогда можно упасть на правое колено, уклоняясь от удара, и молниеносно сделать глубокий выпад, попадая саблей, словно шпагой, в живот. Но Зализняк не пошел на эту хитрость. Он не подался вперед, а замахнулся, чтобы ударить Шафранского по руке, и тот едва успел отдернуть руку. Землемер снова растерялся.

— Иезус-Мария, смилуйся надо мной, — чуть слышно шептал он синими губами.

Сделал ещё одну попытку обмануть Зализняка. Близко от южной стены, откуда два дня тому назад они с Младановичем и Ленартом наблюдали за приближением гайдамацкого войска, стояли стол и несколько стульев. Туда шаг за шагом стал отступать Шафранский. Поравнявшись со столом, он что было силы толкнул его ногой на Зализняка. А тот, очевидно, ждал этого и успел отскочить в сторону. Теперь Шафранский оказался прижатым к невысокому каменному барьеру. Видя, что ему не под силу отбивать сильные удары Зализняка, он в отчаянии огляделся в поисках спасения. В тот же миг Максим ловко рубанул его саблей по голове.

Вытирая на ходу об обитые бархатом перила лестницы саблю, Максим выбежал на улицу. Вскочив на коня, поскакал к гельде. В ней уже хозяйничали гайдамаки. Гонта сидел под стенами лавки и вершил суд. Кинув поводья Орлику на шею, Зализняк взошел на крыльцо и сел рядом с Гонтой на перила.

— Губернатора поймали, — негромко сказал Гонта.

— Где он?

— Я просил его выдать бумаги и кассу — отказался. Выкрикивал оскорбительные слова. Гайдамаков оскорблял. Убили его.

— Туда и дорога, — Максим вынул кисет и закурил. На его лице отразилась страшная усталость.

В последнее время, после известия о смерти Оксаны, он исхудал, почернел. Никто бы не сказал, что ему нет и тридцати, — он выглядел пожилым человеком. Увеличилось число морщин, они солнечными лучами расходились по его лицу от уголков глаз, а под глазами легли широкие круги, и от этого казалось, будто они глубоко запали.

Максим ни с кем не говорил про смерть Оксаны, ни с кем не делился своим горем. Знал — ничто уже не сможет унять его боли, ничто, даже месть.

— Детей губернатора я велел отпустить… — начал снова Гонта, но Зализняк остановил его:

— Много наших полегло возле гельды?

— Нет, не очень. Уманские крестьяне помогли. Осажденных же почти всех уложили. — Гонта наклонился ближе к Зализняку. — Знаешь, Максим, немножко страшно становится. Я только что хотел заступиться за управляющего Скаржинского, тихий такой был себе человек. А кто-то из толпы выстрелил из пистолета, убил его… Католиков заставляют креститься. Уже и попа достали, повели в Михайловскую церковь.

— Они нас тоже не жалели. Ещё вчера раненых дорезывали. — Максимовы руки сжались в кулаки. — Думаю, если бы добрым был этот Скаржинский, не стреляли бы в него. Наши люди добро помнят! А за веру христианскую униаты как пытали?! Бороды в клочья рвали, за ноги подвешивали. Нет им пощады! Нет прощения! — Максим поднялся на ноги и выкрикнул в толпу: — Бей, хлопцы, шляхту! Бей униатов!

Напротив, возле длинного амбара, хозяйничал Микола. Посбивал на дверях замки, выкатывал по одному под навес десятипудовые кадовбы

[77]

с зерном. Делил Микола хлеб на едоков. Зерно крестьяне насыпали в мешки, он взвешивал его на безмене, держа безмен на весу в протянутой железной руке. Когда кто-либо просыпал пшеницу на землю, молча указывал глазами, заставлял убирать хлеб — он мозолями пахнет. Смерив взглядом маленькую юркую старушонку, которая суетилась возле двух мешков, не зная, как доставить их домой, Микола придержал за узду буланого коня, бросив хозяину, который собирался уезжать:

— Подвези!





Не ожидая согласия, один за другим, словно это были подушки, побросал на воз мешки; схватил в охапку старушонку и посадил поверх мешков под веселый хохот толпы. И сам чуть улыбнулся доброй, почти детской улыбкой.

Наступил вечер. Еще дымились головнями остатки панских хором, а на базарной площади перед гельдой вспыхивали гайдамацкие светильники — костры, ещё большие, чем когдато в Лисянке. Глухо стучали о днища бочек топоры. Звенели золотые и серебряные родовые шляхетские кубки, звучали цимбалы. В длинной, до пят, кирее, в низко надвинутой на лоб шапке между столами ходил Зализняк. Рядом с ним шагал Гонта. К ним тянулись десятки рук с кубками и корцами, знакомые и незнакомые гайдамаки останавливали атамана, упрашивая, а чаще почти требуя выпить. Максим останавливался, пил и снова шел между плотными рядами гайдамаков.

Гайдамаки не вспоминали о сегодняшнем дне. Казалось, не смертельный бой закончили они, а какую-то трудную большую работу, и сели после неё поужинать.

На краю площади Максим остановился. То ли от хмеля, то ли от бессонных ночей и тяжких дум шумело в голове, перед глазами плыли зелёные круги. Он повернулся к Гонте, показал на гайдамаков рукой:

— Смотри, все они сегодня встречались с глазу на глаз со смертью. А до этого такой жизнью жили, которая страшнее смерти: голод, нагайки, неволя. Всё они видели. Всё терпели. И вот сейчас… Недаром сказано: тверда Русь — всё перенесет. Гляди, вот исчезает ночь, за нею настанет день. А там снова походы, бои. А с ними, может, и плен, пытки. Все они знают это, знают — и не боятся. Может ли сравниться с нашим какое-либо другое войско, будь то сама королевская гвардия! — Максим прошел несколько шагов, переступил через труп шляхтича с рассеченной головой, свернул под тополь и снова остановился. — Накипело… Так накипело — дальше некуда. Лучше смерть, чем такая жизнь. — Он нагнулся, запалил от головешки трубку. Помолчал. — Разговорился я… Ты не удивляйся, это со мною не часто бывает. Оставайся, а я пойду.

— Куда?

— Так, пройдусь по полям. Ты любишь степь? Я — очень. Свыкся с нею. Ещё лошадей люблю. Будь здоров.

Максим пожал руку Гонты и широким шагом пошел через базар. А позади звенели цимбалы, тонко-тонко, захлебываясь, наигрывали знакомую издавна песенку. Её так любила Оксана:

Ой, пішла б я на музики,

Коб дав батько п’ятака,

Закрутила б я навіки

Молодого казака.

Глава одиннадцатая

РАЗГРОМ

Два дня в Умани не утихал гомон. Два дня пылали в центре города двух и трехэтажные дома. А на третий перед ратушей собралась многотысячная толпа гайдамаков, наймитов пивоварен, мануфактур и окрестных крестьян. Все они сошлись на выборы гетмана. Только одно имя выкрикивали тысячи голосов, одного человека желали иметь гетманом — Максима Зализняка. И когда взошел он на крыльцо, воздух сотрясся и вздрогнул от пушечных и ружейных залпов, стаями птиц взлетели над головами шапки, лесом взвились ружья, косы, пятиаршинные копья.

— Слава гетману Зализняку! Слава батьку Максиму! — звучало над городом.

Уманским полковником был выбран Иван Гонта. В тот же день Максим послал двух казаков поздравить полковниками Неживого и Швачку. Неживой в это время находился в Голте, Швачка — где-то на Белоцерковщине. Перед этим он овладел Фастовом и с отрядом в тысячу человек подступил к Белой Церкви. Но взять её не смог — его отбили сильным пушечным огнем. Он отошел к селу Блошинцы и остановился там, выжидая подходящего момента.